Моя сестра - Елена Блаватская. Правда о мадам Радда-Бай - Вера Желиховская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как же можно не знать своего брата? Вот!..
Антония промолчала, а моя мысль перепрыгнула на другой вопрос:
– А за что же царь вам платит деньги? Он разве вас знает?
– Какая ты смешная девочка! – засмеялась она опять. – Все тебе знать надо!.. Ну, царь платит мне деньги за то, что я хорошо училась.
– За то, что вы хорошо учились?.. Вот как!.. А если я буду хорошо учиться, он и мне будет платить?
– Не знаю! Может быть и будет. Только прежде всего надо начать очень хорошо учиться!.. А теперь, довольно тебе расспрашивать; вот уж совсем темно. Скоро свечи и чай подадут… Пойдем-ка в комнату.
Антония ушла, но я не пошла за нею, а поставив локти на колени и подперев руками голову, глубоко задумалась, глядя в темневшую даль, о своей доброй маме, трудившейся для нас. О том, какая она умная, как это она так хорошо умеет рассказывать о небывалых людях и вещах, что даже большие ей верят и думают, будто она правду рассказывает!.. Прежде я никогда не думала о том, чем она занята в своем кабинете. Теперь эти занятия получили для меня особый смысл и интерес, и сама она как будто сделалась другою, – не только моей мамой просто как прежде, а еще чем-то новым, другим!.. Чем-то таким особенным, чего я никак не могла объяснить себе, но что заставляло меня смотреть на нее совершенно иными глазами.
С этого вечера я начала часто, подолгу засматриваться на ее бледное лицо, с карими чудесными глазами, с ласковой улыбкой. «Отчего это мама улыбается так странно?.. – думала я. – Не так как другие: невесело!.. И какие у нее глаза, – большие да темные. И вместе блестящие такие!.. Моя мама – очень хорошенькая, и я ужасно люблю ее!..» – заканчивала я всегда свои мысли.
Часто мама ловила мой взгляд и рассмеявшись спрашивала, что со мной?.. Почему я так смотрю на нее? Я конфузилась и не знала, что отвечать ей; но все чаще и дольше за ней наблюдала, и впервые здоровье мамы начало меня беспокоить. Она в шутку прозвала меня своим сторожем… Особенно любила я забираться тихонько в ее комнату и приютившись, незамеченная ею, где-нибудь в уголке, следить, как быстро летала ее маленькая, беленькая ручка по бумаге. Как она останавливалась, перечитывая листы; задумывалась, рассеянно устремив глаза в одну точку, иногда улыбалась, словно видя что-нибудь пред собою, иногда хмурила свои тонкие брови, и лицо ее делалось такое серьезное, грустное… Она снова бралась за перо и писала не отрываясь, пристально, быстро.
Мне кажется, я только с этих пор начала сознательно любить свою маму. Вообще я очень изменилась в эту зиму. Мне начали приходить в голову новые мысли, я как-то иначе стала относиться ко всему окружающему; чаще задумывалась, старалась вглядываться во все и прислушиваться внимательнее к разговорам больших. Особенно занимали меня долгие беседы Антонии с мамой, когда они, сидя вечером на мягком диванчике, то поочередно читали, то разговаривали о вещах, часто совсем мне непонятных, но которые я старалась понять или дополнять непонятное своим воображением. Я теперь не приставала к Антонии так часто как прежде с расспросами о пустяках; но несколько раз замечала, что мои вопросы приводят ее в замешательство. Раза два-три даже случилось так, что она не могла или не хотела мне ответить и отделывалась общим замечанием, что я узнаю обо всем этом, когда вырасту…
– Да когда же это будет? Боже мой! Когда же я наконец вырасту, чтоб обо всем говорить и читать, и все понимать?.. Когда же, наконец, я буду большой?!. – восклицала я часто.
И мне искренно казалось в то время, что этого никогда не будет.
Пришла зима. Занесло, замело все поля, все дороги снегом. Садик наш стал непроходим: только узенькая тропка от нас к хозяйкиной хате была протоптана мимо огорода; деревья стояли мохнатые, опущенные насевшими на ветви хлопьями, а окрестные хутора так осели в рыхлый снег, словно спрятаться в него хотели. Если бы не встрепанные, голые садики да не сизые дымки по утрам, дальних деревень нельзя было бы и отличить… Заперлись, законопатились окна и двери, затрещал яркий огонь в печках; пошли длинные-длинные вечера, а серые деньки замелькали такие коротенькие, что невозможно было успеть покончить уроков без свечей.
До самых рождественских праздников я не запомнила ни одного случая, который бы сколько-нибудь нарушил однообразие нашей жизни. Перед Рождеством папа ездил в Харьков и навез оттуда всем подарков и много чего-то, что пронесли к маме, в комнату под названием кухонных запасов. Занятые своими книжками с картинками, мы не обратили на это никакого внимания.
Вечером нас позвали в гостиную, где мы увидали, что все собрались при свете одной свечи, и ту папа задул, когда мы вошли.
– Что это? Зачем такая темнота? – спрашивали мы.
– А вот увидите, зачем! – отвечала нам мама.
– Не шевелись! – сказала Антония, повертывая меня за плечи. – Стой смирно и смотри прямо перед тобою.
Мы замерли неподвижно в совершенном молчании… Я открыла глаза во всю ширину… но ничего не видала.
Вдруг послышалось шуршание, и какой-то голубой, дымящийся узор молнийкой пробежал по темной стене.
– Что это? – вскричали мы.
– Смотрите! Смотрите, какой у мамы огненный карандаш! Что она рисует!.. – раздался веселый голос папы.
На стене быстро мелькнуло лицо с орлиным носом, с ослиными ушами… Потом другой профиль, третий… Под быстрой маминой рукой змейками загорались узоры, рисунки…
– Читайте! – сказала она.
И мы прочли блестящие, дымившиеся, быстро тухнувшие слова: «Лоло и Вера – дурочки!»
– Ну вот еще! – с хохотом закричала Леля, бросившись к маме. – Покажите, мамочка! Что это такое?.. Чем вы пишете?
– А вот чем! – сказала мама и, чиркнув крепче по стене, зажгла первую виденную нами фосфорную спичку.
Серные спички явились в России в начале сороковых годов. Ранее того огонь выбывали кремнем.
– Что это за палочки такие? Отчего они горят? Зачем они?..
– Затем, чтобы не бегать на кухню за огнем, а всегда иметь его под рукою.
И мама зажгла свечу, стоявшую на фортепиано. Мы продолжали стоять смирно и, раскрыв рты от удивления, смотрели на пламя свечи, ожидая, что и с ней сейчас произойдет что-нибудь необыкновенное; но видя, что она горит себе как всякая другая, огорчились и стали просить еще огненных рисунков. Но мама сказала, что «хорошенького понемножку», что это опасная игра, и для того, чтобы мы сами не вздумали повторять этих опасных опытов, благоразумно спрятала спички в свою шкатулку.
Наступил канун 1842 года.
Скучный, пасмурный, грустный канун!.. Почти с самого утра мы все были одни: мама – сказали нам, – нездорова, и зная, что она часто не выходит из спальни, когда больна, мы нисколько не удивлялись ни тому, что Антония целый день от нее не отходила, ни даже тому, что отец почти не показывался. Он только пришел, когда мы обедали втроем с мисс Джефферс; поспешно съел свой борщ, посмотрел на нас через очки, улыбаясь, ущипнул меня за щеку, пошутил с Лелей и ушел, сказав, что ему некогда.