Бабушки - Дорис Лессинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты знаешь, о чем я.
И опять они вернулись к невысказанному. Например, Мэри разговаривала совсем не так, как Стэйвни. Томас мог говорить просто, с поддельным американским акцентом или на кокни, как он это называл, но она сама ни разу не слышала, чтобы кокни так разговаривали — а какие они в привычной обстановке? Стэйвни дома почти всегда говорили… возвышенно, что ли, и Томас в том числе. У Мэри по сравнению с ними просто противный голос.
— Ей будет трудно, — сказала Бесси, — какой смысл это отрицать.
— Знаю, — согласилась Виктория, задумавшись о том, что ей самой очень долго приходилось трудно, но ничего, пережила. Бесси было полегче, с такой-то матерью, как Филлис, зато тяжело теперь, но она тоже переживет.
Она написала Томасу письмо, подчеркнув его права: «Томас, я принимаю ваше великодушное предложение. Прошу тебя поблагодарить от моего имени своих родителей. Мэри будет нелегко, но я ей объясню».
Что именно «объясню»? И как?
У Мэри, наверное, уже достаточно мыслей, которыми ей, вероятно, не хочется делиться с матерью. У нее доброе сердце — это самое лучшее ее качество — она хорошая девочка. И неглупая. Виктория хорошо помнила себя в этом же возрасте. Дети понимают куда больше, чем думают взрослые, хотя иногда и неправильно понимают.
А Виктория больше, чем Стэйвни, знала о будущем.
Мэри пойдет в школу, где почти все девчонки белые. Ей предстоит частенько отстаивать свои права, но не так, как было бы в жестоком «Беовульфе». Опираться Мэри будет в основном на Стэйвни. Вероятно, когда ей исполнится лет тринадцать, они снова обратятся к Виктории с предложением перевести ее в пансион. И ни им, ни Мэри не придется говорить открыто о том, почему так лучше, а потому, что ей больше не надо будет ежедневно жить на два мира. Виктория согласится, и точка.
Бесси напомнила и еще об одном. Виктория — привлекательная женщина, ей еще нет тридцати. Теперь она каждое воскресенье ходит в церковь, за компанию с Бесси, и с удовольствием там поет. На нее обратили внимание. Иногда она исполняла главную партию, она уже не одна из многих в приходе. Ею заинтересовался его преподобие Эймос Джонсон. С ушедшим Сэмом, чей образ с каждым годом все больше становился лишь идеализированным воспоминанием, Эймоса сравнивать было нельзя — он на двадцать лет старше Виктории. Но именно благодаря непревзойденному блеску Сэма она могла рассматривать кандидатуру Эймоса. Виктория побывала у него дома, вся его семья была очень набожной и серьезной, но ей, хоть она и не особо верила в Бога, пришлась по нраву эта атмосфера. Виктория всегда была умницей — как и Мэри теперь.
Если она выйдет за Эймоса, у нее появятся еще дети. Маленький Диксон, исчадие ада, как его зовут все в районе, успокоится, когда у него появятся младшие братья и сестры. А Мэри? Сравнивать мир Стэйвни с миром Эймоса Джонсона — они с Бесси даже смеялись от отчаяния…
Но если Виктория за него выйдет, ей придется как-то объединить эти два мира в своей жизни, даже если она постарается, чтобы они сильно не сближались.
А Мэри, бедолага Мэри останется посерединке.
Да, думала Виктория, дочь рада будет избежать такой участи и переехать в пансион: ей захочется быть Стэйвни.
И мне надо смотреть правде в глаза.
Именно так оно и будет.
Вчера мы похоронили Одиннадцатого, и теперь из Двенадцати остался только я. На нашем кладбище между Одиннадцатым и Первым пустует место, для меня, Двенадцатого. Уже все ушли, один за одним. Я был с Одиннадцатым в ночь его смерти. Он сказал: «Мы, Двенадцать, умираем, и вместе с нами умирает правда. Когда за нами последуешь и ты, никто уже не расскажет миру нашу историю». Он из последних сил схватил меня за руку: «Сделай это ты. Созови все Города и расскажи. Тогда она поселится у них в головах и уже не сможет исчезнуть». И, сказав это, он ушел в Темноту и Тишину.
Одиннадцатый утратил рассудок, иначе он просто не мог бы сказать: «Созови все Города». Это уже давно за пределами возможного. Но все равно основная идея его послания загорелась в моей душе. Не то чтобы мысль эта была нова. Только об этом мы, Двенадцать, и говорили все эти годы, все уменьшаясь и уменьшаясь в числе. И как давно в последний раз можно было сказать: «Давайте созовем все Города»? Да как минимум полжизни назад. Моей жизни.
Попрощавшись с Одиннадцатым, я вернулся домой, сюда, сел, вдыхая ароматы теплой звездной ночи, прислушиваясь к ее звукам, летевшим из садов в брызгах воды, и попытался побороть собственную лень. Я всегда знал, что она — мой главный враг. Ее можно было бы назвать куда более лестными именами — я так и делал, — предусмотрительностью, осторожностью, рассудительностью, основанной на опыте, даже Мудростью, которой я был (некогда) знаменит: меня называли — когда-то — Двенадцатый Мудрец. Но правда заключается в том, что мне трудно действовать, собраться с силами, направить их на единственную цель и просто сделать то, что нужно. В каждой ситуации я вижу множество различных аспектов. На каждое «да» найдется свое «нет», поэтому все эти долгие годы, когда один за одним уходили Двенадцать, я думал: «Пора?» Что «пора»?! Я не знал, мы все, Двенадцать, не знали. В итоге, мы всегда посылали ДеРоду, нашему Правителю, очередное сообщение. Я помню, что, когда это только начало входить в правило, мы в шутку дали ему прозвище Милосердный Кнут. Все наши длительные размышления и волнения всегда кончались одним и тем же: очередным посланием. Это было правильно: согласно протоколу, никто не мог после этого критиковать нас, меня. Поначалу мы получали небрежные, почти оскорбительно небрежные ответы. А потом последовало молчание. ДеРод уже несколько лет не отвечал ни мне, который приходился ему, в конце концов, родственником, ни Двенадцати.
Хоть он и Правитель, но у него есть Совет, и, теоретически, ответственность мы несем коллективно. Но очень многое из того, что должно было стать реальностью, оставалось лишь в проектах. Зачастую наши осторожные шаги в сторону ДеРода казались мне проявлением трусости, но и это не все: чтобы иметь уверенность, необходимую для свершения благих дел, нужна вера в их эффективность, в то, что за твоими стараниями последуют достойные результаты. Параллельно настойчивому молчанию ДеРода, дела наши обстояли все хуже и хуже, надежда, надежды каждого из нас, угасали, и я втайне сопоставлял это с помрачением рассудков в Городах. Паралич Воли — так, я помню, мы назвали это на одном из своих собраний. Мы продолжали встречаться по два-три человека, кто с кем больше дружил, и все вместе, встречи эти были регулярными — в конце концов, мы знали друг друга с самого рождения — и обсуждали мы всегда этот самый вопрос, иногда мы просто говорили: «Эту Ситуацию». Постепенно мы стали видеть, что нас травят. Что было постоянной темой наших разговоров, размышлений? Мы не понимали, что происходило. Почему? Я полагаю, что именно этим словом можно подвести итог наших затянувшихся на несколько лет, даже на несколько десятков лет, волнений. Почему? Какова причина? Почему мы никогда не могли понять ничего по сути дела, выяснить факты, узнать причины? Тому, что происходило, легко дать характеристики. Все ухудшалось, и мы видели, что это делается специально, согласно определенному плану.