Послевоенное кино - Юрий Михайлович Лощиц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эй, лови! — крикнул я немцу, тому самому, что показывал мне ножичек, как только примостился над кромкой рва. Но по сконфуженному виду, с каким он принял дары, понял, что меня уже опередили. Немец, правда, стал совещаться со своими товарищами, кивая в мою сторону и разводя руками. Они хлопали себя по карманам и тоже поглядывали на меня сочувственно. Охранник, с полусонным видом наблюдавший эту мимическую сцену, решил меня подбодрить:
— А ты, паренёк, завтра приходи. Немец, он не сбрешет. Склепает и тебе пёрышко.
— Я… я, — мой немец утвердительно замотал головой. — Морген.
— Гутен морген, — решил я блеснуть своим школьным немецким. А для ребят, что сидели снова на самом верху насыпи и разглядывали «немецкие трофеи», прокричал целиком всем нам известную наизусть частушечку: — Гутен морген, гутен таг. Трах по морде. Вот так-так!
Народ загоготал. Немцы, поулыбавшись напоследок, снова вросли затылками в плечи, зашевелили горбами, и руки у них стали длинными и жилистыми. Теперь я уже не мог различить, кто из них мой.
На следующий день я не пошёл ко рву. Хотя дома мой набег на семейные пищевые припасы остался незамеченным, мне показалось, что если я пойду к немцам, то буду выглядеть перед ними попрошайкой, каким, может быть, выглядел когда-то в Фёдоровке, когда они на моих глазах разворачивали из золотой фольги и поедали свои пахучие плавленые сырки.
Но однажды я всё-таки увидел их снова, может быть, тех самых.
Я возвращался из школы и пересёк уже Покровско-Стрешневский парк. До Транспортной оставалось каких-нибудь метров двести. Мне оставалось только ступить на деревянный мосток, перекинутый через старую канаву, и уже видны будут наши бревенчатые дома. Но тут я заметил, что с той стороны вкатывается на скрипучий настил гурьба людей, одетых в так хорошо знакомую униформу. Я попятился, не заметив от неожиданности, сопровождают ли их наши охранники.
Немцы топотали по мосту, оживлённо переговариваясь, даже смеясь. У каждого за спиной торчал здоровенный узел. Или их переводят на какое-то новое место работы, — соображал я, — или сегодня они отбудут к себе домой, в Германию.
Больше походило на второе. Слишком уж невпопад они гремели подошвами по доскам, слишком по-мальчишески громко радовались, оглашая смирный воздух парка резкими металлическими звуками своей речи. Я долго ещё, без всяких мыслей, глядел на их узлы, мелькавшие в прорехах кустов. Умиротворяющая тишина осени наконец поглотила их голоса, и на душе у меня тоже было какое-то непередаваемое словами прозрачное умиротворение.
* * *
Мне даже не хочется называть здесь имя улицы, которая самодовольно обосновалась на месте нашей Тряпочной. Зачем беспокоить дух заслуженного маршала? Ведь переименователи у него не брали разрешения на то, чтобы пришлёпать громкую фамилию к полудюжине бледных как смерть шестнадцатиэтажных уродищ. Будто в малоприятном сновидении, я прохожу мимо них тёплым сентябрьским вечером, и странное для такого густозаселённого пространства безлюдье беспокоит меня. Вон оно что: дети не гуляют, детей не видно и не слышно. И это при том, что ещё совершенно светло, и небо на западе едва начинает румяниться.
Встреть я какую-нибудь мальчишечью ватажку, запыхавшуюся после футбольной беготни, то, пожалуй, рассказал бы им небольшую историю, похожую на сказку, — о некотором царстве, некотором тоталитарном, как теперь модно уточнять, государстве, на престольных задворках которого барачилась себе и не дула в ус улица Тряпочная. И жили в ней, как бы почти отдельно от взрослого люда, маленькие дурачки, и больше всего на свете они любили гулять.
А поскольку никто этим дурачкам в общем-то не перечил оставаться самими собой, то они были уверены, что вся их жизнь от начала и до конца есть бесконечное гуляние, а чтобы научиться гулять ещё больше и лучше, нужно иногда делать уроки. Тем более что и на уроках им не раз и не два внушалось, что ещё на их веку обязательно наступят времена, когда всякий тяжёлый и нетяжёлый труд возьмут на себя усердные машины, а освободившееся пространство счастливой жизни превратится в сплошной Парк культуры и отдыха имени Горького или в сплошной Покровско-Стрешневский парк, что нисколько не хуже, потому что уж в нём-то можно гулять на полную катушку.
Словом, предстояло жить маленьким дурачкам в прекрасном Гуляй-государстве, где гульбы будет каждому по потребностям, а спрос с каждого — по его способностям гулять и играть до упаду, как футболисты, к примеру.
— Э, что говорить про игры! — в досаде машу я рукой, заметив, что мои воображаемые слушатели никак не сообразят, к чему я клоню. — У вас и игр-то почти никаких не осталось, одни компьютерные. Вы почти не шевелитесь, ребята. Вы слишком умненькие для своих лет. У вас вон футбольные ворота лебедой заросли. Боитесь быть дурачками, да?.. Эх, вы!.. Знаете, сколько на Тряпочной было игр? Да мы дотемна всех не сосчитаем… Как бы вам объяснить понятнее?.. Ну вот: был такой художник старинный, лет четыреста с лишним назад, жил он то в Антверпене, то в Брюсселе, звали его Питер Брейгель, он обожал маленьких дурачков и изобразил добрую сотню всяческих шалопаев на картине, которая называлась «Детские игры». Знатоки приравнивают эту картину к полной энциклопедии тогдашних детских забав и развлечений. Так вот, если бы каким-нибудь чудом старина Брейгель попал на нашу Тряпочную лет пятьдесят назад, он бы, я думаю, был приятно удивлён, обнаружив, что и наши дурачки не лыком шиты. И что они не только знают назубок все-все игры и потехи, которые он