Жизнь Арсеньева - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Умер наш сосед Алферов, живший совсем одиноко. Брат Николайснял это опустевшее имение в аренду и жил в ту зиму уже не с нами, а валферовской усадьбе. И в числе его прочей прислуги была горничная Тонька. Онатолько что вышла замуж, но тотчас после свадьбы должна была, по своей бедностии бездомности, разлучиться с мужем: он был шорник, и, женившись, опять пошел посвоему бродячему заработку, а она поступила к брату.
Ей было лет двадцать. На деревне звали ее галкой, дикой,считали (за молчаливость) совсем глупой. У нее был невысокий рост, смуглый цветкожи, ловкое и крепкое сложение, маленькие и сильные руки и ноги, узкий разрезчерно-ореховых глаз. Она была похожа на индианку: прямые, но грубоватые чертытемного лица, грубая смоль плоских волос. Но я в этом находил даже какую-тоособую прелесть. Я чуть не каждый день бывал у брата и всегда любовался ею,любил, как крепко и быстро она топает ногами, неся на стол самовар или миску ссупом, как бессмысленно взглядывает: этот топот и взгляд, грубая чернота волос,прямой ряд которых был виден под оранжевым платком, сизые губы слегкаудлиненного рта, смуглая молодая шея, покато переходящая в плечи, — всенеизменно вызывало во мне томящее беспокойство. Случалось, что, встретясь с нейгде-нибудь в прихожей, в сенцах, я, шутя, ловил ее находу, прижимал к стене…Она молча вывертывалась — и тем дело и кончалось. Никаких любовных чувств мыдруг к другу не испытывали.
Но вот, гуляя как-то в зимние сумерки по деревне, ярассеянно свернул во двор алферовской усадьбы, прошел среди сугробов к дому,поднялся на крыльцо. В прихожей, совсем темной, особенно сверху, сумрачно ифантастично, точно в черной пещере, краснела грудой раскаленных углей толькочто истопленная печка, а Тонька, без платка, вытянув слегка раздвинутые босыесмуглые ноги, берцы которых блестели против света своей гладкой кожей, сиделана полу прямо против ее устья, вся в ее пламенно-темном озареньи, держала вруках кочергу, огненно-белый конец которой лежал на углях, и, слегка отклонивот палящего жара такое же темно-пламенное лицо, полусонно смотрела на эти угли,на их малиновые, хрупко-прозрачные горки, кое-где уже меркнувшие под сиреневымтонким налетом, а кое-где еще горевшие сине-зеленым эфиром. Я, входя, стукнулдверью — она даже не обернулась. — Что-й-то у вас темно, ай доманикого нету? — спросил я, подходя.
Она еще больше откинула лицо назад и, не глядя на меня,как-то неловко и томно усмехнулась. — Будто не знаете! — сказалаона насмешливо. — Что не знаю? — Да уж будет, будет… — Чтобудет? — Да как же вы можете не знать, где они, когда они к вампошли… — Я гулял, не видал их. — Знаем мы ваше гулянье…
Я присел на корточки, посматривая на ее ноги и раскрытуючерную голову, уже весь внутренне дрожа, но притворяясь, что любуюсь на угли,на их жаркий багряно-темный свет… потом неожиданно сел рядом с нею, обнял изавалил ее на пол, поймал ее уклоняющиеся горячие от огня губы … Кочергазагремела, из печки посыпались искры…
На крыльцо я выскочил после того с видом человека,неожиданно совершившего убийство, перевел дыханье и быстро оглянулся, — неидет ли кто? Но никого не было, все было просто и тихо; на деревне, в обычнойзимней темноте, с неправдоподобным спокойствием, — точно ничего и не случилось, —горели по избам огни … Я взглянул, прислушался — и быстро пошел прочь со двора,не чуя земли под собой от двух совершенно противоположных чувств: страшной,непоправимой катастрофы, внезапно совершившейся в моей жизни, и какого-толикующего, победоносного торжества …
Ночью, сквозь тревожный сон, меня то и дело томиласмертельная тоска, чувство чего-то ужасного, преступного и постыдного, внезапнопогубившего меня. Да, все пропало! — думал я, просыпаясь, с трудом приходяв себя. Все, все пропало, все погублено, испорчено, но, видно, так тому и быть,все равно теперь этого уже не поправишь…
Проснувшись утром, я какими-то совсем новыми глазамивзглянул вокруг, на эту столь знакомую мне комнату, ровно освещенную свежимснегом, выпавшим за ночь: солнца не было, но в комнате было очень светло от егобелизны. Первая мысль, с которой я открыл глаза, была, конечно, о том, чтослучилось. Но мысль эта уже не испугала меня, ни тоски, ни отчаяния, ни стыда,ни чувства преступности в душе уже не было. Напротив. Как же я теперь выйду кчаю? — подумал я. — И вообще как теперь быть? Но никак не быть,подумал я, никто ничего не знает и не узнает никогда, а на свете всепо-прежнему и даже особенно хорошо: на дворе этот любимый мной тихий белыйдень, сад, космато оснеженный по голым сучьям, весь завален белыми сугробами, вкомнате тепло от кем-то затопленной, пока я спал, и теперь ровно гудящей ипотрескивающей печки, с дрожью тянущей в себя медную заслонку … горько и свежопахнет сквозь тепло мерзлым и оттаивающим осиновым хворостом, лежащим возле неена полу…
А случилось только то законное, необходимое, что и должнобыло случиться, — ведь мне уже семнадцать лет… И меня опять охватилочувство торжества, мужской гордости. Как глупо все, что лезло мне в головуночью! Как это дивно и ужасно, то, что было вчера! И это опять будет, можетбыть, даже нынче же! Ах, как я люблю и буду любить ее!
С этого дня началось для меня ужасное время. Это былонастоящее помешательство, всецело поглощавшее все мои душевные и телесные силы,жизнь только минутами страсти или ожиданием их и муками жесточайшей ревности,совершенно разрывавшей мне сердце, когда к Тоньке приходил повидаться муж и онадолжна была по вечерам уходить из дому, где она спала обычно, спать с ним влюдскую.
Любила ли она меня? Первое время любила, была сокровенно, нотак счастлива этой любовью, что не могла, сколько ни старалась, скрыть своеготайного восхищенья мною, блеска своих узких опущенных глаз, даже когда виделаменя при брате и невестке, прислуживая нам. Потом то любила, то нет, —временами бывала не только равнодушна, холодна, но даже враждебна, — и этипостоянные смены чувств, всегда непонятные, неожиданные, совершенно изнурялименя. Я порой тяжко ненавидел ее, а вместе с тем даже и тогда одна мысль о ее серебряныхсережках, о том нежном и милом, еще очень юном, что было в ее губах, в оваленижней части лица и в опущенных узких глазах, одно воспоминание о грубом запахеее волос, смешанном с запахом платка, приводило меня в трепет. Я готов былтогда — и даже с какой-то жадной радостью — на всякое унижение перед нею, лишьбы хоть на минуту возвратились первые счастливые дни нашей близости.
Я всеми силами старался жить хотя бы в некоторой мере так,как жил когда-то, но все дни мои уже давно превратились только в жалкуювидимость моей прежней жизни.
Прошла зима, наступила весна… я ничего не заметя, зачем-тоупорно изучал английский язык…
Бог спас меня неожиданно.
Был чудесный майский день. Я сидел с английским учебником вруках возле поднятого окна в своей комнате. Рядом со мной, на балконе,слышались голоса братьев, невестки и матери. Я рассеянно слушал и, тупо глядя вкнигу, думал самые безнадежные думы. Так и подмывало сбегать хоть на минуту валферовскую усадьбу, благо брат с женой у нас, и Тонька, верно, одна в доме. Ивместе с тем душу давило такое тяжкое сознание своего крайнего падения, былотак горько и больно, так жаль себя, что приходили в голову и казались счастьеммысли о смерти.