Аваддон-Губитель - Эрнесто Сабато
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, над тобой тогда будут смеяться. Но ты держись и помни, что «ce qui paraîtra bientôt le plus vieux c'est qui d'abord aura paru le plus moderne»[104].
Таким образом, ты, возможно, не будешь писателем своего времени, зато будешь художником своего Времени, об апокалипсисе которого ты во спасение души так или иначе должен будешь оставить свое свидетельство. Роман занимает место между началом Нового времени и его концом, двигаясь параллельно все возрастающей профанации (какое многозначительное слово!) человека и ужасающему процессу демифологизации мира. Потому-то кончаются неудачей попытки судить о сегодняшнем романе в узкоформальных терминах — его надо рассматривать внутри чудовищного тотального кризиса человека, в зависимости от гигантской ломки, начинающейся вместе с христианством. Ибо без христианства не могла бы существовать неспокойная совесть, а без техники, характеризующей наше Новое время, не было бы ни десакрализации, ни космической тревоги, ни одиночества, ни отчуждения. Таким образом, Европа ввела в текст легенды или в простое эпическое приключение психологическую и метафизическую тревогу, чтобы создать новый (теперь мы и впрямь должны употребить это определение!) жанр, чьим назначением станет открытие фантастически богатой территории — сознание человека.
Ясперс[105]сказал, что великие греческие драматурги проявляли трагическую мудрость, которая не только волновала зрителей, но и преображала, благодаря чему они становились наставниками своего народа. Но затем, говорит он, эта трагическая мудрость превратилась в эстетический феномен, и поэт, равно как и его аудитория, отошли от первоначального серьезного отношения, чтобы наслаждаться бескровными картинами. Это не вполне верно — ведь произведение вроде «Процесса» не менее серьезно, чем «Эдип-царь»[106]. Зато его замечание верно в применении к искусству вообще, которое в каждый период утонченности превращалось в простое проявление эстетства и византийщины. В свете этой теории и надлежит тебе судить о литературе нашего континента.
От этих снов я сойду с ума,
говорила она, пристально глядя на него, словно пытаясь разгадать его тайные намерения. Да, да, отвечал он, я этим займусь, не бойся.
Гомункулус в колбе смотрел на нее угрожающе. Надо ли его выпустить? А что означает черный червь, черный дьявол, который подскакивал к лицу М., когда Рикардо оперировал ее?
Оба варианта устрашали, и колебания С. не прекращались. Тем временем бумаги с именем Р., подобно мрачным сарказмам, непонятным образом вдруг появлялись, вылезая из каких-то тайников. Он «забывал» их в самых неожиданных местах, зная, однако, что рано или поздно непременно будет перебирать и изучать. Там была, например, кратенькая записка, несколько ядовитых слов, начертанных неровным, едва понятным почерком Р.: «Пойди полакомься с четой Сартр—Симона де Бовуар. Славные люди».
Всяческие трудности
Завтра он начнет писать. Решение принято и сопровождается некоторым душевным подъемом. Он выходит на прогулку в благоприятном настроении и, хотя видит на западе очертания тучи, которая невесть почему снова вселяет в него беспокойство, быстро об этом забывает. Дойдя до центра, он оказывается на улице Уругвай, вблизи Верховного Суда, и рассматривает витрины, всегда вызывающие его интерес, возможно, благодаря воспоминаниям детства. Очень тщательно, стараясь не упустить ни одной подробности, разглядывает все по порядку — из-за пестрого множества предметов нетрудно запутаться: цветные карандаши, ластики, скотч разной ширины и цвета, компасы, японские скрепкосшиватели, лупы. Здесь много магазинчиков и, обходя их, он впадает в некую эйфорию, что считает добрым знаком для дела, к которому приступит завтра. Затем пьет кофе в «Форуме», покупает газету «Ла Расон» и внимательно читает статьи, начиная с конца, — как убедил его долгий жизненный опыт, газеты и журналы составляются с конца к началу, и самое интересное всегда на последних страницах.
В эту ночь он спит с чувством пусть и не чистой радости, но похожим на радость, — тут такое же соотношение, как между цветом герани и воспоминанием о нем. Проснувшись, ощущает сильную боль в левой руке. Печатать на машинке нечего и пытаться.
Через неделю с гаком боль становится терпимой, но внезапно появляется профессор Густав Зибенман из Эрлангенского университета.
Когда профессор уезжает, корреспонденции уже накопилось столько, что он решает посвятить два-три дня ответам на письма, чтобы уже не отвлекаться, когда начнет писать. И эту работу он почти заканчивает, как вдруг приходит письмо от доктора Вольфганга Люхтинга с подробным изложением его последних споров с госпожой Шлютер по поводу перевода. Как ему поступить? Лично он, Люхтинг, полагает, что надо сменить переводчика.
Не столько тяготит его работа по улаживанию этих трудностей и письма, которые надо написать Люхтингу и госпоже Шлютер, дабы разрядить ситуацию, сколько уверенность, что снова что-то пытается помешать его планам. И все же он, хотя и через силу, садится писать. Тут же звонит по телефону Ноэми Лагос, сообщая, что Альфредо говорит, что кто-то ему сказал, что Г. сказал (где? когда?), будто он, Сабато, сказал бог знает что, так что Ноэми считает, что он должен разъяснить (но кому? когда? каким образом?), что эта версия не соответствует истине.
Он погружается в депрессию, длящуюся несколько дней, в течение которых он думает, что: а) не стоит труда объяснять Г. что-то, о чем он не говорил; б) не стоит труда объяснять что-либо кому-либо о чем бы то ни было в настоящем, в прошлом или в будущем; в) лучше не быть человеком общественным, и г) лучше всего было бы не родиться. Программа, что и говорить, столь обширная и трудно выполнимая — особенно пункт непоявления на свет, — что, сформулировав ее, он еще глубже уходит в депрессию, возвестившую о себе болью в левом предплечье.
Но дело на этом не заканчивается, как он и предвидел на основе долгого опыта.
После бесчисленных проб и неудач, когда для перевода «Героев и могил» на английский был выбран Ральф Моррис, и после почти десятилетнего конфликта с Хейнсманом из Лондона по тому же вопросу оказывается, что одобренный пробный образец перевода был выполнен вовсе не вышеупомянутым господином Моррисом, как видно из присылаемых им глав. Надо его отвергнуть. Но как быть с контрактом с «Холт & Райнхарт»? История с Хейнеманом задержала на десять лет появление книги на английском, а теперь история с Моррисом грозит задержать еще на несколько лет ее выход в Нью-Йорке. Пока он размышляет о возможной связи всего этого со Слепыми (один из тех, кто выступил как восторженный читатель присланного Моррисом образца, носит фамилию Ауген![107]), идут бесчисленные письма: