Сосед по Лаврухе - Надежда Кожевникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алиханов, по словам Тиграна, был готов и к более крутым мерам, и мог дойти до того, до чего дошел Сахаров. Но, возглавляя ИТЭФ, созданное им детище, он чувствовал ответственность перед людьми, работающими там: ИТЭФ был не ведомством, не закрытым научным заведением, а Домом.
А ситуация переменилась. Физики-ядерщики сделали свое дело, и на первый план вышли уже ракетчики. Алиханова прежде как щит прикрывала его необходимость в системе оборонной промышленности. Но он сам при первой же возможности постарался от чисто военных задач освободиться, его тянула к себе фундаментальная, чистая наука, занятие которой только и обеспечивает прогресс. Сиюминутное, практически применимое к сегодняшнему дню и именно сегодня выгодное, стареет так быстро! Как настоящий ученый, Алиханов это понимал: он занялся ускорителями. Но для тех, кто беспокоился только о дне сегодняшнем, а еще больше о себе лично, Алиханов утратил былой вес, былую нужность. А, значит, сделался уязвим.
Осторожность не была ему свойственна. Когда при Брежневе началась постепенная реабилитация Сталина, представители интеллигенции, обеспокоенные подобной тенденцией, написали в правительство письмо: его подписал и Алиханов, вновь попав в «черный» список. Кстати, о списках. Кто оказывался в них? — лучшие. Они составляли фронду. Существует закон, по которому люди в обществе разделяются на группы. И что интересно, спустя время выясняется: талантливые притягивались друг к другу, составляли свой круг. В ином же кругу, близком к официозу, позолота с имен быстро стерлась, обесценилось сделанное. Почему? Что за феномен? Неужели выбор позиции настолько на творчество влияет, и дарование скудеет в прикосновении к власти, от атмосферы официальности?
Словом, чтобы не говорили, а дар и нравственность взаимосвязаны.
Взаимосвязаны творческий импульс и стремление к свободе, независимость и достоинство, демократический дух и интеллигентность. Поэтому у Алиханова друзьями были Ландау, Шостакович, Сарьян. По словам сына и дочери Алиханова, их отца и Шостаковича прежде всего сближало отношение к тому, что происходит вокруг.
— Когда они садились вместе за стол и начинали говорить, мне делалось страшновато, — вспоминает Тигран, — Хотя я привык к тому, что дома говорилось бог знает что… но тут казалось, что точно придут и заберут… Правда, несмотря на полное единодушие в беседах, отец не одобрял статьи Дмитрия Дмитриевича, скажем, в «Правде», где он ставил свою подпись под текстом, противоположным его подлинным взглядам. Шостакович полагал, что он так платит дань, что вообще со злом бороться бессмысленно. Отец же тут с ним не соглашался, был уверен, что злу необходимо противостоять.
— Отец считал, — продолжает Тигран, — что недопустимо, чтобы власть сосредотачивалась в руках одного человека. Нигде, никогда, ни при каких обстоятельствах. И возглавляя институт, руководствовался именно этим принципом. Старался убедить, мог раздражиться, накричать даже, но заставлять, применяя силу — никогда. Помню, обычно перед ученым советом он брал список его членов, прикидывая, кто как может отреагировать на предложение, которое он, директор, собирается на совете высказать. И, бывало, огорченно произносил: нет, не пройдет, возражать будут. Он действительно, а не показно уважал мнение людей.
Умел расслышать другой голос. Поэтому, наверно, все это и получилось в 1960 году — та история, что окончательно его скомпрометировала в глазах властей, переполнила чашу их терпения.
ИТЭФ, возглавляемый Алихановым, подчинялся Министерству среднего машиностроения. И хотя, работая над созданием ускорителей, вначале на Большой Черемушкинской, на территории института, а потом под Серпуховом (кстати, и по сей день самом крупным у нас в стране, а в момент своего появления и в Европе), Алиханов отошел по сути от военной тематики, куратор, то бишь хозяин у института оставался прежний. И терпеливый, надо оказать, снисходительный до поры к вольнолюбию его директора. Предел терпению 6ыл положен в 1968 году, когда Алиханов возжаждал воли просто-таки уже неслыханной, причем не для себя, не ради собственных, то есть институтских интересов, а для группки нахалов- математиков, работающих в одной из институтских лабораторий, объявивших о своем желании стать совершенно самостоятельными, перейти на хозрасчет. Само слово «хозрасчет» в то время воспринималось как ругательное, намерение же математиков заняться, как они признались, программированием расценили уже просто как хулиганство. И кто хулиганам покровительствовал? — все тот же академик Алиханов. Он уверял, что математики правы, что физики сами должны себя обслуживать, научиться обсчитывать свои эксперименты, и хватит математикам быть при них няньками.
Пусть математики, мол, займутся тем, что для их науки интересно, важно, а в итоге выиграют все. Между прочим, в других странах именно так и решили.
Например, в США.
В 1968 году, когда эра компьютеризации еще только наступала, математики из США затеяли шахматную партию на компьютерах с математиками из лаборатории ИТЭФа. Директор принимал тут самое непосредственное участие, лично подписывал телеграммы за океан, с обозначением ходов — и наши выиграли!
Говорят, что уже тогда в компьютерах мы американцам уступали, но не в мозгах! Если бы только этим мозгам давали развиваться свободно, без окриков…
Но Министерство среднего машиностроения было слишком серьезной организацией, чтобы допустить под своей крышей какие-то игры, забавы странные. Кстати, о его серьезности говорит сам тот факт, что на здании, где оно размещается вывеска отсутствует. Зато она есть на симпатичном особнячке из розового туфа — «Комитет по атомной энергии» — где пропагандируется исключительно мирное использование атома.
Так вот, отпустить математиков из ИТЭФа на вольную волю, на, извините за выражение, хозрасчет Министерство среднего машиностроения не пожелало.
Более того, пора настала пристальнее, строже вглядеться в человека, посмевшего высказать подобные соображения вслух. Кто он такой, в конце концов?!
А он был болен. Он, собственно, давно уже болел. Болезнь его можно назвать профессиональной, от нее умер Курчатов, и вот настал его черед. Он сам так считал. Когда первый удар случился, сказал: ну вот, как у Игоря…
Никто из них не был долгожителем…
Но и в тяжелейшем состоянии, когда отнялась рука, пришлось учиться писать заново, когда при разговоре не сразу находились слова, а временами и вовсе речь отказывала — и тогда он все равно оставался собой. Не хотел смириться, покориться навязываниям — многое предвидел и оказался, как впоследствии выяснилось, прав. И с реактором, и с ускорителем, и с программированием, и с хозрасчетом. И в оценках нашего общества, его будущего, политики, морали. И в любви своей к музыке Шостаковича, в понимании живописи Сарьяна, которого оценил еще тогда, когда никто его картин не покупал. И наверно, как раз потому он прав оказался, что — да, позволял себе эту роскошь, несмотря ни на что, оставаться собой.
А роскошь такая не прощается, бесит обывателя как самое что ни на есть недоступное — недоступное в понимании, в самой надобности своей. Ну, действительно, зачем он полез? Ведь ему-то самому никакой пользы, выгоды не светило — значит, ничем понятным, доходчивым не оправдывался его риск. Так, может, все дело в болезни? Разве нормальный человек станет бессмысленно рисковать, бороться с тем, с чем бороться бессмысленно — с системой. Вот вы бы не стали, и мы бы не стали. Мы разумные, здоровые, а Алиханов болен, вот и все. И нечему больному важный пост занимать — пусть уходит.