В предчувствии апокалипсиса - Валерий Сдобняков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А. П. Могу сказать, что слово «профессионализм», высокое слово для оценки многих других занятий, в литературе не должно быть критерием таланта. Ибо профессионализм подразумевает фабричное производство, а литература – кустарное. Потому-то в русском языке существуют два слова, которые не сойдутся в одном строю: ремесло – для ремесленников и рукомесло – для талантов.
B. C. Не может быть гениального математика, если человек не овладел необходимыми начальными знаниями в этой научной области. То же и в литературе. Если меня пытаются убедить, что какое-то произведение «замечательно», оно «выдающееся», а я вижу, что по форме оно «разваливается», сюжет не выработан, к тому же написано неряшливым, маловыразительным языком, по мысли и вовсе убого, а всё его «достоинство» лишь в откровенно описанных физиологических сценах, то я считаю (и видимо, буду так считать до конца своей жизни), что это сделано непрофессионально. Это что касается профессионализма в литературе. Только же меркантильные интересы в любой сфере расшатывают фундамент государства. Но будем надеяться, что не до такой степени, когда оно может рухнуть. Оставим себе надежду. А вам, Анатолий Анатольевич, спасибо всегда, очень содержательную, беседу.
Николай Рачков – известный среди любителей поэзии в современной России поэт из Санкт-Петербурга. Его стихи с завидным постоянством печатают авторитетные литературные журналы, он лауреат престижных литературных премий, автор многих книг. Но главное, что отличает его творчество от многих других литераторов, – это страстная, преданная любовь к русской земле и русской истории, русской культуре и русской литературе.
Валерий Сдобняков. Николай Борисович, сейчас ваша поэзия широко известна в России. Но ведь не будет преувеличением утверждение, что истоки её в нижегородской земле?
Николай Рачков. Истоки, вы правы, в родной нижегородской земле, в селе Кирилловка под Арзамасом, где я родился 23 сентября 1941 года. Отца, Рачкова Бориса Сергеевича, знаю только по довоенной фотографии: он ушёл на фронт в первые дни войны, где вскоре и погиб. Моя мать, урождённая Суханова Анна Семёновна, из того же села, растила меня и моего старшего брата Александра, работала и в лесу, и в поле, спасал нас огород – всё же своя картошка, свои овощи. Что я помню детскими глазами тех дней? Кустик спелой земляники, принесённый мамой из леса, букетик лазоревых незабудок, нарванный на заречном лугу тётей Марусей – она была учительницей в школе и рано научила меня читать.
Почти все мы, сельские ребятишки, росли без отцов. Война отняла. Луга и ближний лес были нашей вотчиной: начиная с весны, кормились всеми травами и цветами, которые можно было есть – от «опестушек», так называли мы только что вышедшие из земли водянистые стебли полевого хвоща, до так называемых баранчиков, морковников, просвирок, дикого лука, кашки и прочего условно съедобного в природе. С малых лет я начал ходить в лес на сенокос, сначала подгребал сено, потом и косить научился. Любил собирать ягоды и грибы, которые, кстати, так выручали наш бедный обеденный стол. Любил таинственность леса, любил смотреть, как на рассвете светится, переливается волшебными красками роса на листьях деревьев, слушать, как поют птицы, как стеклянно позванивают над лесным омутом стрекозы. «Разве можно не любить этот луг, этот лес, – говорила мама, когда мы шли на сенокос, – ты только посмотри, сколько чуда вокруг, сколько жизни…» И я всматривался, наблюдал, запоминал. Я жил в гуще деревенской жизни, в гуще драматических судеб женщин, которые на своих плечах вынесли все тяготы и военного, и послевоенного лихолетья. Именно им, своим односельчанам, я посвятил потом немало строк. Правда, я старался в стихах создавать собирательные образы, чтобы люди узнавали близкую им судьбу, узнавали самих себя.
А вообще я рос мечтательным, стеснительным мальчишкой, сам не знаю, почему. Попадал в детстве в разные передряги, можно сказать – погибал, но Господь всё же сохранил меня. Помню, было мне года четыре, пошёл я со своей тётей на околицу за водой. Стояла морозная зима. Сруб колодца был вровень утоптан со снегом и обледенел. Вода в наших колодцах вымерзала, на дне (а это на глубине четырёх-пяти метров) виднелось маленькое пятнышко воды среди ледяных глыб. Я заглянул в узкое отверстие колодца. И не помню, как очутился среди этих глыб. Спас меня полушалок, которым обвязали для тепла мне шапку на голове. Тётя взвыла, побежала с криком за помощью. Недалеко была колхозная конюшня, оттуда конюх принёс длинный шест, опустил его в колодец, я ухватился и таким образом был спасён. Все потом удивлялись: маленький, а уцепился как, не сорвался. В другой раз я, не умеющий ещё плавать, осенью катался в большом чану с друзьями на пруду. Рассохшийся чан привезли туда колхозники, чтобы он отмокал. Чан крутанулся под нами, и все мы оказались в воде. Ребята были постарше, плавать умели, а меня спас случайный прохожий.
Да мало ли чего случалось в те годы.
Мой дед по отцовской линии Сергей Иванович знал много старинных русских песен, в застолье его голос выделялся, когда он пел «Ермака», то стёкла в окнах избы дребезжали. Я ходил за ним по пятам, записывал эти песни, у меня была целая тетрадка, которую, увы, я не сохранил. Бабушка была набожной, водила меня в Арзамас в Воскресенский собор, где я слушал молебны и робко озирался на чудесные лики икон, рассматривал фрески с библейскими сюжетами. Бабка как могла поясняла их содержание. Очень любил праздник Троицы, рано утром ходил со своим дядей в лес и приносил оттуда молодые берёзки, клёны, рябины, которыми украшался весь дом. Всё село украшалось в этот день. Да, жили бедно, трудно, но помнится почему-то всё светлое, солнечное.
Любил читать книжки, знал много сказок и былин. Ещё в начальной школе был очарован Пушкиным, заучивал его стихи. «Буря мглою небо кроет…» Как это всё близко и родственно душе! Меня пленили сам слог, звукопись строки, строфы, какая-то радость пушкинского стиха. Этот восторг перед гением я пронёс через всю жизнь. И первые стихи начал писать, кажется, классе в третьем…
В общем, ничего особенного у меня, детство как детство, как у всех деревенских мальчишек. И природа у нас, может, даже победнее, чем где-либо, а вот столько вдохновения я почерпнул на своей малой Родине, столько любви, тепла к рябинам и ласточкам, к каждой ромашке и ландышу, к простым людям, чистым душой, как эти простенькие цветы, что до сих пор хватает этих впечатлений. Да, корни там, в родной нижегородской земле.
B. C. Как сейчас вспоминаются годы учёбы в Горьковском педагогическом институте? Ведь тогда на филологических факультетах, как в пединституте, так и в госуниверситете им. Н. И. Лобачевского, училась целая плеяда в будущем известных не только в Нижнем Новгороде, но и в стране поэтов, писателей, журналистов.
Н. Р. Годы учёбы в Горьковском педагогическом институте – это была новая и нелёгкая, и светлая часть моей жизни. Знаете, я ведь после школы впервые приехал в Горький, сельский паренёк, впервые оказался в большом городе. Поступил на историко-филологический факультет, стал жить в общежитии. Это был новый для меня мир. Поскольку жить пришлось на одну стипендию, вместе с ребятами ходил подрабатывать – разгружал на Сортировке вагоны, летом в речном порту грузил и разгружал баржи. И выступал на студенческих поэтических вечерах в Доме учёных. Там была хорошая литературная студия, её возглавлял Борис Пильник. Именно там я сдружился с Юрием Адриановым, Анатолием Востриловым из университета. А в педагогическом стихи писали Ирина Морозова, Вадим Чернышов, мы и печатались все в институтской многотиражке «За учительские кадры!». Меня как-то сразу заметили, приветили в писательском кругу, но не скажу, что я был в числе фаворитов студенческой молодёжи. Кумиром тогда был – и справедливо! – Юра Адрианов, талантливый, всех раньше из нас вышедший к всесоюзному читателю. Я учился, учился и учился – больше всего у классиков, постигал более широкие горизонты русской литературы. Впервые для меня в Доме учёных прозвучали стихи Бориса Корнилова, Павла Васильева, других интересных, ярких поэтов. В то время хороший сборник стихов трудно было купить. И не потому, что не издавали, а потому, что спрос был велик.