Дом правительства. Сага о русской революции - Юрий Слезкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Антипов и Таня полюбили друг друга весной 1950 года и расстались тридцать лет спустя, вскоре после переезда в кооперативный дом на окраине. В повестях Трифонова много переездов, обменов и новоселий. Герои стараются обставлять жизнь, «как комнату мебелью», но получают только комнаты с мебелью. Поток превращается в гниющее болото, но герои не видят этого, потому что у них «пустой, невидящий взгляд». Антипов пишет книгу о «боязни увидеть». Соню Ганчук из «Дома на набережной» отвезли в больницу за городом, потому что она «боялась света и все время хотела быть в темноте». Жить в темноте значит жить без тени – не оставлять следов и надеяться на чужую память. Таня Антипова носила очки и не помнила весну их любви. «То, что откладывалось, постепенно исчезало куда-то, вытекало, как теплый воздух из дома»[1948].
Юрий, его сестра Татьяна и их бабушка Татьяна Словатинская. Предоставлено Ольгой Трифоновой
Современникам Трифонова («детям») противостоят их родители и бабушки с дедушками, которые не замечают мебели, «смотрят шире» и считают себя «делателями истории», а не щепками в ее потоке. Их время кончилось, но они не спешат уходить и служат укором и напоминанием. Некоторые из детей не совсем слепы и не могут не видеть, что революционный аскетизм не помешал родителям въехать в Дом на набережной, что «смотреть шире» значит смотреть на жизнь через призму «классовой теории», что классовая теория применима во всех случаях, кроме их собственного, и что «делать историю» значит «стучать на машинке в политотделе армии» или заседать в комитетах по чистке. «Смотреть шире» значило предпочитать дальних ближним. В случае Александры Прокофьевны из «Другой жизни» (похожей на бабушку Трифонова Татьяну Словатинскую) мир отвечал взаимностью: «Близкие люди ее в грош не ставят – да и не за что ставить, близким людям ее качества хорошо ведомы, – а вот посторонние уважают и даже побаиваются». То же справедливо в отношении двойника Арона Сольца, Давида Шварца, которого презирает приемный сын. «Какой из Давида воспитатель, когда он до ночи массами воспитывал других: в комиссиях, комитетах, на пленумах?»[1949]
Родители такие же бездомные, как дети, – в Доме на набережной, в кооперативных квартирах и в Доме ветеранов партии в Переделкине. И такие же слепые. Однажды вечером Горик из «Исчезновения» замечает, что бабушка Вера «и в лупу не видит ничего». Единственная разница в том, что дети близоруки, а родители дальнозорки. Ни те, ни другие (за редкими исключениями) не выдерживают испытания на «хорошего человека»: дети – потому что слишком преданы своим домам; родители – потому что слишком преданы тем, кто эти дома разрушает[1950].
Ни те, ни другие не имеют тени. Старые большевики много говорят о прошлом, но они «не помнят». Профессор Ганчук из «Дома на набережной» оглядывается назад не чаще, чем его несостоявшийся зять Вадим Глебов. «И дело не в том, что память старца ослабла. Он не хотел вспоминать. Ему было неинтересно». Дедушка из «Обмена» как-то сказал, «что все, что позади, вся его бесконечно длинная жизнь, его не занимает». А бабушка из «Исчезновения» «никогда ни о чем не вспоминает. Однажды она сказала нечто, поразившее Игоря: «Я не помню, как мое настоящее имя и настоящая фамилия. И меня это не интересует». Каждое поколение слепо по-своему, и каждое презирает слепоту другого. Родители обвиняют детей в эгоизме и мещанстве; дети обвиняют родителей в высокомерии и ханжестве. И те и другие правы – и, своей слепоте, несправедливы[1951].
* * *
Революция кончилась дома. Революционеры и их дети сидели за кухонным столом и не видели и не слышали друг друга. На жителях Дома правительства, прошлых и нынешних, лежало проклятие. Снять его мог только тот, кто не боялся прошлого.
Во всех повестях Трифонова есть персонаж, чья работа – помнить: историк, писатель, рассказчик (обычно историк или писатель) или герой, который внезапно прозревает и вынужден оглянуться. В «Доме на набережной» автобиографический рассказчик, он же профессиональный историк, вспоминает последнюю встречу с Антоном Овчинниковым в булочной на Полянке в конце октября 1941 года.
Наступила внезапная зима, с морозом, снегом, но Антон был, конечно, без шапки и без пальто. Он сказал, что через два дня эвакуируется с матерью на Урал, и советовался, что с собой взять: дневники, научно-фантастический роман или альбомы с рисунками? У его матери были больные руки. Тащить тяжелое мог он один. Его заботы казались мне пустяками. О каких альбомах, каких романах можно было думать, когда немцы на пороге Москвы? Антон рисовал и писал каждый день. Из кармана его курточки торчала согнутая вдвое общая тетрадка. Он сказал: «Я и эту встречу в булочной запишу. И весь наш разговор. Потому что все важно для истории»[1952].
Антона убивают на войне. Его мать отдает его дневники рассказчику так же, как Роза Лазаревна отдала Левины дневники Юрию Трифонову. История – через книги, музеи, дневники и отцовские кабинеты – была частью их детства. «Все записать» – долг оставшихся в живых и не боящихся оглянуться назад. Но что важно для истории? Таня из «Времени и места» не может вспомнить самого главного. Историк из рассказа «Был летний полдень» увековечивает прошлое, не имеющее ничего общего с воспоминаниями единственного свидетеля. Гена Климук из «Другой жизни» считает, что задача историка – определять историческую целесообразность. А Ольга Васильевна, которая терпеть не может Гену Климука, представляет историю «бесконечно громадной очередью, в которой стояли в затылок друг к другу эпохи, государства, великие люди, короли, полководцы, революционеры, и задачей историка было нечто похожее на задачу милиционера, который в дни премьер приходит в кассу кинотеатра «Прогресс» и наблюдает за порядком, – следить за тем, чтобы эпохи и государства не путались и не менялись местами, чтобы великие люди не забегали вперед, не ссорились и не норовили получить билет в бессмертие без очереди»[1953].
Юрий Трифонов на старой даче. Предоставлено Ольгой Трифоновой