Книга прощания - Юрий Карлович Олеша
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Дождь звезд», «синие поля» — все это — чудеса. Что подсказало ему назвать поля — синими?
Он сложил и вычел в уме года войны и ковры чуме. Он говорит этими словами о том, что он постиг механизм истории. Как раз он этим занимался: хотел постигнуть механизм истории путем каких-то вычислений. Он даже выпускал «Доски судьбы». (Какое название!)
Я помню их: это были некие тетради из тонкой, плохой, но чем-то приятной бумаги времен военного коммунизма — не объемистые, а всего в несколько листов — и листы эти — это и были доски! — были покрыты большими, как на афишах, буквами и прямо-таки букетиками, пузырьками формул и вычислений. Все вместе выглядело очень художественно. Так и видно было, что это вышло из рук поэта.
Что касается содержания этих вычислений, то он доказывал, что великие исторические события происходят через правильные промежутки времени. Кажется, в 317 лет[77].
Я Хлебникова не видел. У меня такое ощущение, что я вошел в дом и мог его увидеть, но он только что ушел. Это почти близко к действительности, так как он бывал в квартире Е. Фоминой в Мыльниковом переулке, где жил Катаев и где я бывал часто. Катаев его, например, видел и именно у Е. Фоминой. Из рассказа Катаева создавалось впечатление, во-первых, человеческой кротости того и все же такой сильной отрешенности от материального мира, что казалось: это идиот.
Вскоре он умер. Вдруг стало известно: он куда-то уехал и умер. Потом рассказывали, что он умер среди очень грустных обстоятельств: в одиночестве (впрочем, Паскаль сказал, что человек всегда умирает один!), в полной нищете (как и жил!), чуть ли не от голода. Чуть ли не съели его вши.
У него не было собственной жилплощади в Москве; он снимал комнату. Еще полбеды, если бы можно было жить в одной комнате подолгу. Нет, то и дело приходилось оставлять еще и не обжитую и переезжать в новую... За комнату обычно устанавливалась плата рублей в пятьсот.
Да, да, пятьсот рублей! Кроме нужных на каждый день десяти рублей еще следовало думать об этой постоянной, всегда висящей над головой трате — за квартиру! В последнее время его связи с литературными заказчиками поослабли, не так легко было обладать бюджетом примерно в тысячу.
В. Пудовкин[78] сказал замечательную вещь. Зашел разговор о Хлебникове. Пудовкин сказал, что Хлебников прорвался в четвертое измерение — частью, головой, туловищем — и уже увидел, уже заглянул, пробил свод этого нового неба. И на языке человеческом не мог рассказать того, что увидел. И люди его не поняли бы! И поэтому он мог только бормотать. И стихи Хлебникова — бормотание.
Пудовкин рассказал далее о Леонардо да Винчи. Он бродил над озером — и бросил камень в воду. Пошли круги, и тут же вдали ударил колокол. И Леонардо почувствовал, что есть что-то общее между тем, что от падения камня по воде расходятся круги, и звоном колокола. Эпоха не могла подготовить гений Леонардо настолько, что он сумел понять, что это общее суть волны звука, — но почувствовать нечто он мог прозрением, прорвавшись на секунду, заглянув. И он только и мог, что написать об этом стихи. Т. е. пробормотать, как впоследствии пробормотал Хлебников.
Пудовкин помешан на четвертом измерении. Он убежден, что в конце концов люди научатся управлять временем. И, говорит Пудовкин: «Тогда можно будет изменять прошлое».
Говорят: Это — как у Пушкина...
Пушкинский стих.
Пушкин — полюс.
Затем говорят: Это почище, чем у Крученых. Куда Крученыху с его дыр-бул-щуром! (Когда критику не нравятся словообразования современного писателя.)
Крученых — полюс.
Кол вбит Крученыхом. По одну сторону — «как у Пушкина», по другую — все возможно...
Это патетическая часть, теперь часть деловая: молодым писателям чрезвычайно полезно знакомство с А. Крученыхом, с его взглядами на литературное мастерство и его вкусом. А Крученыху ничто не нравится. Иногда думаешь: «Ну и черт с ним, он ничего не понимает, футурист».
Однако хочется почему-то вызвать одобрение Крученыха.
4/VIII-29 г.
Тепло, мокро. Это похоже на апрель — но только нет того полета, который охватывает тебя в апреле, нет внезапного появления в небе голубизны, нет ледка, тающего, как сахар... Нет того великолепного расположения вечерней звезды, вдруг появляющейся в пустоте горизонта, когда кажется, что это голова святого — звезда. Голова святого, идущего над землей, невидимого, голубого; и только видна его голова — в лучах, в нимбе, может быть, в короне.
В конце концов, всегда можно проследить путь метафоры. Звезда, которую я принимал за голову святого, — это из воспоминания о трех волхвах. Ведь оно же первым делом должно родиться, когда думаешь об апреле, чаще всего связанном с Пасхой.
У Владимира Нарбута[79] есть чудесные строчки об апреле.
Благословение тебе, апрель,
Тебе, небес козленок молодой.
Имеется в виду знак Агнца (тоже из связи апреля с Пасхой).
«Небес козленок молодой» — это очень, очень хорошо. Правда, он потом исправил на «тебе, на землю пролитый огонь»... Будучи коммунистом, он не мог говорить так поэтически об Агнце. Конечно, нельзя сравнить, насколько небес козленок молодой лучше пролитого на землю огня.
Это стихотворение вообще великолепное[80]. Какое-то странное, только поэту понятное, но волнующее нас настроение.
Мне хочется о вас, о вас, о вас
Бессонными стихами говорить.
Над нами ворожит луна-сова,
И наше имя и в разлуке — три.
Так, видя весну (апрель), он видит знаки зодиака — агнец, сова... Знаю, знаю, что сова не знак зодиака. Но почти, но могла бы быть. Во всяком случае, он населяет весеннее небо зверями.
О, эти звериные метафоры! Как много они значат для поэтов!
Образ звезды — головы святого — я взял не только из воспоминания о трех царях. Также был еще в Одессе поэт Семен Кесельман[81], о котором среди нас, поэтов, более молодых, чем он, ходила легенда, что его похвалил Блок...
Этот Кесельман, тихий еврей с пробором лаковых черных волос, в коричневом костюме, писал:
Мы...
(забыл слово; ямб...)
Мы (та-та, та-та), мы простые,
но знает кормчий наш седой,
что ходят по морю святые
и носят звезды