Куприн - Олег Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он чувствовал, как воспламенилось его воображение, как смутная догадка переросла в тревожную, ужаснувшую его самого мысль.
– Петя, – толкнул он за столом Маныча. – Да ведь это японский шпион, переодетый в армейскую форму!..
Тот выкатил дикие цыгановатые глаза, долго в упор рассматривал штабс-капитана и после третьей рюмки брякнул:
– А как на фронте вас тогда не принимали за японца? У вас ведь такая экзотическая наружность.
Куприн сдвинул кожу лица в сердитую гримасу: куда тебя несет? Но Рыбников только пожал плечами:
– У нас в Сибири давно, еще со времен предков, первых поселенцев, случаются смешанные браки с местным населением: якутами, башкирами, монголами.
Маныч едва успел раскрыть рот, чтобы продолжить допрос, но Куприн успел перебить его:
– Да, то же самое наблюдается и на Урале: среди оренбургского казачества чистые великороссы встречаются редко…
К концу обеда, за десертом, Трояновский, спросив у Рыбникова разрешение, вынул блокнот и начал его зарисовывать.
– Сейчас будет готова и моментальная фотография, – захохотал Маныч.
«Спугнет, дурак! – томился Куприн, находясь уже весь во власти своей фантазией, так поверив собственной выдумке, что не мог бы с ней расстаться. – Спугнет шпиона!»
Он поморщился и предложил:
– Кофе пить приглашаю в мой кабинет. Посмотрите, штабс-капитан, какой у меня альбом…
Когда гости выходили из столовой, Куприн спросил у жены:
– Ты не догадалась, Маша, кто это? Японский шпион!
Не желая разочаровывать его в радостной надежде на открытие, Мария Карловна быстро ответила:
– Это очень возможно, Саша. И выяснить это было бы, конечно, очень интересно.
– Я непременно им займусь, Машенька, непременно, – возбужденно продолжал Куприн; – Ведь сколько раз во время войны я говорил тебе, что наша русская публика в учреждениях, в общественных местах, в ресторанах ведет себя необдуманно. Сколько раз я слышал, как в ресторане Палкина офицеры после достаточной зарядки громко обсуждали военные известия и делились тем, что еще не было опубликовано и считалось тайной. В такой обстановке ловкий шпион всегда почерпнет богатый материал…
– Но иди к гостям, – поторопила его жена. – Ты же обещал показать им свой патентованный альбом.
Это был длинный березовый стол, на гладкой крышке которого оставляли автографы гости. Куприн показал штабс-капитану факсимиле Вересаева, Арцыбашева, Чирикова, Юшкевича, Серафимовича, Бунина, Федорова, Ладыженского.
Поэт Скиталец написал Куприну:
Сам хозяин оставил следующее изречение: «Мужчина в браке подобен мухе, севшей на липкую бумагу: и сладко, и скучно, и улететь нельзя». Он попросил Марию Карловну написать что-нибудь рядом, и та воспользовалась фразой из «Белого пуделя»: «И сто ты се сляесься, мальцук? Сто ти се сляесься? Вай-вай-вай, нехоросо…»
В общий шутливый тон диссонансом врывалось стихотворение Ивана Рукавишникова:
– Оставьте и вы свой автограф, штабс-капитан, – предложил Куприн.
– Что же я могу написать? – сконфузился Рыбников.
– Ну все равно, если вы втайне не поэт, скрывающий плоды своего вдохновения, то просто распишитесь. Это будет напоминать мне о нашем знакомстве.
И мелким, но четким почерком около длинного стихотворения Федорова тот написал: «Штабс-капитан Рыбников».
– Вечер предлагаю провести на островах в театре «Аквариум», – обратился Куприн к присутствующим. – Сегодня там выступает цыганский хор со старинными песнями, интересно было бы послушать. Поедем, Машенька, с нами?
Мария Карловна медленно, но непреклонно ответила:
– В «Аквариуме», Саша, ты встретишь своих знакомых артистов и режиссеров, образуется шумная и малознакомая мне компания. Лучше я останусь дома, обед меня все-таки утомил…
В прихожей, целуя жену, Куприн просительно сказал:
– Кончаю безделье и засяду за новый рассказ. Только где? Убегу либо в Гатчину, либо уеду к Зине. Но если ты запрешь меня и никого из редакции не будешь ко мне пускать, даже Федора Дмитриевича, я смогу работать и здесь.
– Нет, Саша, – непритворно вздохнула Мария Карловна, не ответив на его поцелуй. – От себя ты, видно, так и не убежишь.
3
Третий день Куприн не являлся домой, загуляв с цыганами. Он снял огромный номер в «Большой Московской» гостинице, где и поселился вместе с табором: сидя на полу, чадил трубкой старый цыган, бренчал на гитаре молодой, ползали по полу коричневые цыганята, в умывальнике стирала пеленки старуха, а перед зеркалом вертелась смуглая синеволосая красавица Наташа в красной шелковой рваной кофте.
Пожилой стенограф Комаров, плюгавый, в потертом костюмчике, вызванный в гостиницу работать, с недоуменным ужасом взирал на живописное фараоново племя из тихого уголка.
Куприн, похмельный, распухший, с растрепанными волосами, стоя посреди комнаты, громко объявил:
– Сейчас пусть споют мне, и не что-нибудь, а настоящую старую таборную песню. А потом уж мы с Павлом Ивановичем засядем писать…
Запевала дочь старого цыгана – некрасивая, длинноносая, с лицом, порченным оспой, и с прекрасными темными глазами.
Ее отец, не выпуская изо рта трубки, пристально вонзался в нее черными глазами, сверкающими среди желтых белков, и в любимых местах умоляюще шептал:
– Романес, Маша, романес…
– По-цыгански просит петь… – блаженно щурясь, объяснял Куприн съежившемуся Комарову.
Когда вступал хор, старый цыган подхватывал припев своим ужасным, охрипшим, но необыкновенно верным голосом, и вся комната утопала в странном, диком и восхитительном сплетении множества женских и мужских голосов. Слов никаких не было в припеве, были звуки, похожие на звон колокольчика, на стоны, на радостные выкрики. И вот вылетала плясунья Наташа, и хор, разгоряченный песней и пляской, приходил в полное неистовство.
Захваченный этой дикой и прекрасной музыкой, Куприн недвижно стоял, подняв руки, словно собираясь творить молитву. Все – жена, семья, литература, собственное творчество – казалось ему в эти минуты дурным, плоским, незначительным. Душа просила воли, простора, забвения себя…
– Маныч! – громко шептал Куприн, глядя сквозь слезы на лице на веселящийся табор. – Маныч! Шампанского чавалам и цыганкам! А мне водки, Маныч! Как они поют, боже мой, как поют!..