Записки примата. Необычайная жизнь ученого среди павианов - Роберт Сапольски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второй повар, ангелоподобный Джулиус, был полной противоположностью Томасу: кроткий, смешливый, совершенно очаровательный, в ранние годы сильно подпавший под влияние миссионеров. Томас, старший из двоих, естественным образом принял на себя роль главного в этой микродеревушке и вскоре уже властной рукой ежемесячно присваивал себе половину жалованья Джулиуса. Джулиусу такое было явно не в новинку, поскольку он уже привык подставлять вторую щеку масайским воинам, отбиравшим у него рэкетом часть заработка под предлогом «защиты». Хуже становилось в те дни, когда Томас в свободное время где-то отчаянно напивался и потом начинал буянить в лагере. Даже в таком состоянии он замечал, что Джулиусу это неприятно, и с удвоенной энергией начинал его изводить: плясал, болтал без умолку, чмокал губами перед его носом и усиленно вилял тазом, то есть измывался над всем, что Джулиус считал благочестивым и пристойным. В итоге Джулиус стал по большей части проводить свои дни в палатке, распевая гимны.
По любым прогнозам ему в этом тягостном противостоянии грозило поражение, однако, сам того не ожидая, однажды он умудрился полярно переменить ситуацию раз и навсегда. Мы, вернувшись в лагерь, застали только развязку, так не узнав, что же отмочил на этот раз пьяный Томас, но Джулиус, вместо того чтобы по обыкновению уединиться в палатке и искать утешение в гимнах, теперь с Библией в руках ораторствовал перед Томасом, суля грешнику все муки ада. Как ни странно, кроткие и вправду унаследовали этот клочок саванны. В тот же день, чуть погодя, разъяренный протрезвевший Томас объявил Лоуренсу, что он по работе не подряжался выслушивать всякую ерунду, и отказался от места. Это происшествие навсегда отбило у него охоту жить в буше. По сей день Томас бродит по улицам Найроби, упиваясь столичным самогоном, и неизменно отвечает отказом на все паломничества туроператоров, которые с поклонами и расшаркиваниями то и дело приходят умолять его поработать поваром у очередной туристской группы. Он нашел новую, более прибыльную нишу. Благодаря потрясающей памяти он как-то умудряется помнить всех старых британцев колониальной эпохи, живущих в Найроби: едва завидев такого, он бросается к нему, подобострастно величая его «мемсаб» или «саиб», и начинает с характерным смешком потчевать хлесткими сплетнями обо всех прочих белых колониалистах, живущих в столице. Скандалы, измены, оплошности, убийства, фантастические домыслы — никто не знает, как попадают к нему сведения, но Томас ничего не упускает. Он пересказывает все с таким напускным ликованием, так ловко импровизируя и в столь явно фальшивых подробностях, что все немедленно пускаются восторженно разносить сплетню дальше, правда, не прежде, чем Томас, по обыкновению, попросит некоторую сумму «взаймы». Так он богатеет и становится все разгульнее, пока буйволы, охотящиеся за ним, еще не добрались до столицы.
Итак, к всеобщему удивлению, именно Томасу не хватило стойкости для жизни в буше, и у Джулиуса началась долгая и славная пора сотрудничества с Лоуренсом.
Примерно в то время, когда ушел Томас, я осознал, что мне нужен дежурный в лагере, и передо мной начала разворачиваться череда личностей, приходивших в негодность прямо на глазах. Сейчас, задним числом, я подозреваю, что всему виной тайваньская скумбрия в томате. Год за годом я совершал все ту же гастрономическую ошибку. Сидишь в американской лаборатории, испытываешь дикий зуд сорваться в Кению, потом попадаешь в Найроби и до буша остается всего день пути, заскакиваешь на рынок за провиантом на три месяца, чтобы потом не ездить опять в Найроби, летишь по магазину, сгребаешь продукты не думая, лишь бы скорее в дорогу. Мешок риса, мешок бобов, что-нибудь из овощей, способных не сгнить в первую же неделю в буше, какой-нибудь соус чили, чтобы заглушить гнилостный вкус, сколько-то банок слив в густом сахарном сиропе — для праздничных случаев. Потом смотришь, что взять как стабильный источник белка. Сыр через день-другой на жаре растекается в подозрительную лужу, мяса я по-прежнему старался избегать, американские консервы из тунца стоили недосягаемо дорого для полевых биологов и наверняка приберегались исключительно для американского дипломатического корпуса, так что каждый год я упирался взглядом в банки тайваньской скумбрии в томате. Дешево и сердито, при этом огромное количество белка, костей, хрящей и безымянных рыбьих фрагментов, вызывающих нетривиальные раздумья. Каждый год я на миг останавливаюсь и напоминаю себе: «Не вздумай, возьми чего-нибудь другого для разнообразия, оглядись, не спеши». Однако нетерпение берет свое: «Сколько можно, скорее в дорогу, еда — всего лишь еда». Схватить ящик консервов, завести двигатель — и вот уже я в своем любимом лагере, где на ближайшие три месяца у меня из продуктов лишь рис, бобы и проклятая тайваньская скумбрия в томате, вонзающаяся костями в десны при каждом укусе.
После трех дней такой жизни тебе начинают мерещиться печенье с клубничной начинкой, бутерброды с расплавленным сыром и шоколадные напитки. «По крайней мере я сам так решил», — твердишь ты себе. А до бедолаги дежурного, нанятого тобой, начинает постепенно доходить, что ему на этой еде так и жить здесь целую вечность. Большинство виденных мной африканцев, за исключением жителей океанских или озерных побережий, относятся к рыбе с опаской, а бобы и рис им в новинку, поскольку местным источником крахмала служит безвкусная белая паста из кукурузной муки, уплотняющая содержимое кишечника. И вот раз за разом во время еды дежурный с истинным стоицизмом народа банту наблюдает, как открывается очередная банка скумбрии — брызжет томат, с отвратительным хлюпаньем вываливается из банки рыба, поблескивают хрящи… И парень мало-помалу начинает выпадать в осадок.
Впрочем, вряд ли справедливо винить одну лишь скумбрию. Сумасшествию дежурных наверняка способствовали еще и условия работы. Дитя кенийской земледельческой общины пытается заработать сколько-нибудь денег и вдруг попадает в совершенную глушь к какому-то белому. Есть чего испугаться. Пища у меня странная, привычки тоже, на суахили говорю не так. Моя кожа на солнце меняет цвет, а потом слезает клочьями. Ричард после моих бесчисленных вопросов однажды признался, что и запах у белых какой-то странный. Кроме того, у меня густая борода и пышная грива волос, что определенно озадачивает африканцев. А тут еще и происходящее в лагере не добавляет спокойствия: то и дело вокруг шатаются полусонные павианы, дымятся ящики с сухим льдом и жидким азотом, везде моча, кровь и кал павианов.
Странности жизни для пришлого дежурного этим не исчерпываются. Стоическая личность в трудных условиях может попробовать поискать утешения в окружающей жизни. Однако если ты вырос в деревушке земледельцев, то до ближайшей такой деревушки отсюда восемьдесят миль. А буш — не такое уж утешение для того, кто привык возделывать поля. С точки зрения такого человека, здесь все кишит львами, стремящимися тебя искалечить, буйволами, которые только и норовят сбросить тебя в реку, и крокодилами, которые готовятся тебя схватить, а если от тебя после этого что-нибудь останется, то нагрянет шипящая армия муравьев, которые сожрут твои веки. А хуже всего — в соседях здесь масаи, настоящий кошмар для любого кенийского земледельца.
В совокупности веселого мало, и вскоре после начала очередного сезона дежурные начинают сползать в безумие. Один из таких — следуя стезей Томаса, но не имея его энергии и талантов, — скатился в беспросветный алкоголизм, предварительно установив дружественные отношения с масаи, у которых с тех пор и покупал домашнюю водку. Другой ударился в такую же религиозность, как Джулиус, и вскоре нашел предлог от меня отделаться: президент страны высказался против бород как знака морального разложения, и в духе разглагольствований о патриотизме и религиозности дежурный дал понять, что будь он проклят, если отправится к чертям собачьим в мой бородатый лагерь. Третий до потери дара речи боялся зверей и брал с собой в постель лопату. Следующий дошел до психического срыва и ночью вопил в палатке о том, что его парализует свет. Еще один не то чтобы съехал с катушек, просто пустился в бессмысленное воровство: таскал у меня разные мелочи и пропадал по нескольку дней без всяких объяснений. Я дозрел до того, чтобы впервые в жизни кое-кого уволить: предварительно целыми днями, как одержимый, обдумывал способы и метался между чувством вины, бешеной яростью, которой хватило бы для разрубания парня на куски с помощью мачете, и паранойей, убеждавшей меня, что он собирается сделать со мной то же самое. Я произнес перед ним хорошо подготовленную речь на суахили, куда включил пассажи о пуританской этике отношения к делу, о золотом правиле, о Винсе Ломбарди, о придуманных для этого случая аналогичных проступках в моей собственной юности (пытаясь донести до него мысль, что если он возьмется за ум, то еще может стать профессором, как я), а по окончании речи уволил. Он принял это с достоинством, и я по сей день при каждом ночном шорохе и звуке треснувшей ветки совершенно точно знаю, что это он — крадется с берега, чтобы разрубить меня на куски и скормить добровольным подельникам, гиенам (именно так совершается изрядное количество убийств в буше).