Опавшие листья - Василий Васильевич Розанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У него была дочь Катя, 7 лет, и мамаша посылала «погостить к ним». Тщетно он показывал мне какой-то атлас с гербами, коронами и воинами. По-немецки. Я держался за стул и плакал.
Мне были непереносимы их крашеные полы и порядок везде. Красота. У нас было холодно, не метено. И мне хотелось домой.
Так как рев мой не прекращался, меня отправляли домой.
Дома был сор, ссоры, курево, квас, угрюмость мамаши и вечная опасность быть высеченным.
* * *
Вообще литература, конечно, дрянь (мнение и Фл<оренского>), – но и здесь «не презирай никакого состояния в мире», и ты иногда усмотришь нечто прекрасное.
Прихожу в «Бюро газ<етных> вырезок», вношу 10 р. И очень милый молодой заведующий разговорился со мною:
– Мое дело – ужасно хлопотливое. Вы говорите, чтобы я присылал, «дожидаясь пачек» и разом, сокращая марки. А сколько неприятностей по телефону: «Обо мне была утром статья – почему не присылаете?» Оправдываюсь: «Получите – утром завтра». – «Нет. Сегодня. Вы должны два раза в день».
Еще. Я, выходя, говорю:
«А ядовитое это дело “Бюро вырезок”. Собственно оно бесконечно портит литературу, отнимая у авторов талант и достоинство. Он прочитает о себе гадость, расстроится и, бедный, весь день не может писать. Тут не одна слава, а хлеб. Я об этом думаю написать. Т. е. чтобы не выписывали».
Испугался:
– Ради Бога – не пишите. В нашем Бюро 40 студентов «вырезывают вырезки», и оно учреждено по мысли и под покровительством Государыни Императрицы…
Я обещал (т. е. не писать).
– Ужасно нервный народ (т. е. писатели). С утра – звонки. Входит писатель, весь расстроенный: и говорит, что он «не говорил этого», в чем его упрекает рецензент, а говорил «вот то-то», и ошибиться в смысле могло только злое намерение. И дает – читать: «Посудите! Взгляните!» Он улыбнулся… «Мы же ведь не читаем всего этого: куда! 100 газет!! А только студент-труженик бежит не читая по строкам – до большой буквы и фамилии, и, увидя ее, – отхватывает статью ножницами…»
И моментально мне представились эти «взволнованные писатели», и что они – вовсе не то, что «обычный журналист», который в великой силе своей уже «ни на что не обращает внимания», и разговаривает в печати не иначе, как с министрами, да и тем «чихает в нос», или «хватает его за фалды», как собачонка медведя…
И я думаю, что как полное ремесло, сапожное ремесло – литература имеет в себе качества и достоинства, и вообще человеческое в ней не утратилось. Я припоминаю приемную какой-то редакции, лет 20 назад, когда и я начинал. Редактор долго не принимал, все мы были (должно быть) с рукописями, я прохаживался, а в стуле сидел довольно «благообразный» литератор, «кудри» и «этак». Спокойно и с важностью.
Я ходил по одной диагонали комнаты, а по другой диагонали ходил с длиннейшими волосами и в плохоньких очках «некто»…
Он был мал ростом. Весь заношен. Беден. И очевидно «с выпивкой». Время было радикальное (очень давно). И очевидно его оскорбляло спокойное сиденье того благообразного литератора.
Он непременно хотел ему «сказать что-то».
Он ходил нервно, наконец вынул папиросу – и…
Александр Македонский так не двигался на индийского царя Пора, как он, весь негодуя, трясясь (смущение, страх и обида на свой страх), подошел и с мукой – и оскорбляя, игнорируя, а в то же время и боясь невежливого отказа, – сказал:
– Вы мне позволите закурить.
Тот курил. И подал папиросу. Вообще я согласен, что «тот» царь Пор был отвратительное существо: но этот наш бедный русский петух…
Я совершенно уверен, что он никогда не солгал в своей действительно «честной литературе», что он мнил «нести службу отечеству» и действительно ее нес. Обличал, укорял, требовал правды. Что же, господа, если мы уважаем полицейского, который мокнет на углу улиц для «упорядочения езды», как мы пройдем мимо «такого страдальца за русскую землю», который всю жизнь пишет, получает гроши, бьется с женой и ребятишками… И мучится, мучится, пылает, действительно пылает. Хворает, и «нет денег», и теперь он только скорбно смотрит «на портрет Белинского».
Вот, господа. Так оставим высокоумие, и протянем руку другу нашему, доброму хранителю провинции, смелому хватателю воров (казенных) etc. etc. Настоящего литератора закрыла от нас действительно хлестаковская мантия столичного фельетониста и самоупоенного передовика, он же приват-доцент местного университета. Но «не ими свет кончается». Есть доброе и сильное и честное в литературе; есть (нужда) бесконечно в ней страдающее. Такой литератор – народный учитель, т. е. то же, что труженик сельской или городской школы.
И поклонимся ему… Не все цинично на Руси. И не все цинично в литературе.
* * *
Толстой искал «мученичества» и просился в Шлиссельбург посидеть рядом с Морозовым.
– Но какой же, ваше сиятельство, вы Морозов? – ответило правительство, и велело его, напротив, охранять.
А между тем мученичество просилось ему в сумку: это – тряхнуть «популярностью», отказаться от быстрой раскупки книг и от «отзывов печати». Но что делать, Добчинский залезает иногда даже в Сократа, а 50 коп. поп кладет в карман после того, как перед ним рыдала мученица, рассказывая долгую жизнь. И Т. положил свои 50 коп. (популярность) в карман.
* * *
Одна лошадь, да еще старая и неумная, везет телегу: а дюжина молодцов и молодух сидят в телеге и орут песни.
И песни то похабные, то заунывные. Что «весело на Руси», и что «Русь пропадает». И что все русских «обижают».
Когда замедляется, кричат на лошадь:
– Ну, вези, старуха.
И старуха опять вытягивает шею, и напрягаются жилы в пахах.
* * *
Теперь все дела русские, все отношения русские осложнились «евреем». Нет вопроса русской жизни, где «запятой» не стоял бы вопрос: «как справиться с евреем», «куда его девать», «как бы он не обиделся».
При Николае Павловиче этого всего в помине не было. Русь, может быть, не растет, но еврей во всяком случае растет.
* * *
Дешевые книги – это некультурность. Книги и должны быть дороги. Это не водка.
Книга должна отвертываться от всякого, кто при виде на цену ее сморщивается. «Проходи мимо», – должна сказать ему она, и, кивнув в сторону «газетчика на углу», – прибавить: «бери их».
Книга вообще должна быть горда, самостоятельна и независима. Для этого она прежде всего д. быть дорога.
* * *
Валят хлопья снега на моего друга, заваливают, до плеч, головы…
И замерзает он и гибнет.
А я стою возле и ничего не могу сделать.
* * *
Болит ли Б<ог> о нас? Есть ли у Б<ога> боль по человеке? Есть ли у Б<ога> вообще боль: как по «свойствам бытия Б<о>жия» (по схоластике).
* * *
Все глуше голоса земли…
И – не надо.
Только один слабый надтреснутый голосок всегда будет смешиваться с моими слезами.
И когда и он умолкнет для меня, я хочу быть слепым и глухим в себе самом, an und für sich[51].
Р. S. К стр. 1-й [ «Опавших листьев»]: по поводу мысли о печатной литературе за три последние года, – об изменении тона и отчасти тем ее.
P. P. S. Место и обстановка «пришедшей мысли» везде указаны (абсолютно точно) ради опровержения фундаментальной идеи сенсуализма: «nihil est in intellectu, quod non fuerat in sensu»[52]. Всю жизнь я, наоборот, наблюдал, что in intellectu происходящее находится в полном разрыве с quod fuerat in sensu. Что вообще жизнь души и течение ощущений, конечно, соприкасаются, отталкиваются, противодействуют друг другу, совпадают, текут параллельно: но лишь в некоторой части. На самом же деле жизнь души и имеет другое русло, свое самостоятельное, а самое главное, – имеет другой исток, другой себе толчок.
Откуда же?
От Бога и рождения.
Несовпадение внутренней и внешней жизни, конечно, знает каждый в себе: но в конце концов с очень ранних лет (13-ти, 14-ти) у меня это несовпадение было до того разительно (и тягостно часто,