Опавшие листья - Василий Васильевич Розанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Несомненно, однако, что западники лучше славянофилов шьют сапоги. Токарничают. Плотничают.
«Сапогов» же никаким Пушкиным нельзя опровергнуть. Сапоги носил сам Александр Сергеевич, и притом любил хорошие. Западник их и сошьет ему. И возьмет, за небольшой и честный процент, имение в залог, и вызволит «из нужды» сего «гуляку праздного», любившего и картишки и все.
Как дух – западничество ничто. Оно не имеет содержания.
Но нельзя забывать практики, практического ведения дел, всего этого «жидовства» и «американизма» в жизни, которые почти целиком нужно предоставить западникам, ибо они это одни умеют в России. И конституция, и сапог. Не славянофилы же будут основывать «Ссудо-сберегательную кассу» и первый «Русский банк». А он тоже нужен.
* * *
Во мне ужасно есть много гниды, копошащейся около корней волос.
Невидимое и отвратительное.
Отчасти отсюда и глубина моя (вижу корни вещей, гуманен, не осуждаю, сострадателен).
Но как тяжело таким жить. Т. е. что такой.
* * *
Смысл Христа не заключается ли в Гефсимании и кресте? Т. е. что Он – Собою дал образ человеческого страдания, как бы сказав, или указав, или промолчав:
– Чадца Мои, – избавить я вас не могу (все-таки не могу! о, как это ужасно): но вот, взглядывая на Меня, вспоминая Меня здесь, вы несколько будете утешаться, облегчаться, вам будет легче – что и Я страдал.
Если так: и Он пришел утешить в страдании, которого обойти невозможно, победить невозможно, и прежде всего в этом ужасном страдании смерти и ее приближениях…
Тогда все объясняется. Тогда Осанна…
Но так ли это? Не знаю.
Но во всяком случае понятно тогда умолчание о браке, о плоти, «не нужно обрезания».
Когда тяжелый больной в комнате, скажем ли: «обнажи уд и отодвинь (“обрежь”) крайнюю плоть».
В голову не придет. Вкус отвращается.
И все «ветхозаветное прошло», и «настал Новый Завет».
Но так ли это? Не знаю. Впервые забрезжило в уме.
* * *
Если Он – Утешитель: то как хочу я утешения; и тогда Он – Бог мой.
Неужели?
Какая то радость. Но еще не смею. Неужели мне не бояться того, чего я с таким смертельным ужасом боюсь; неужели думать – «встретимся! воскреснем! и вот Он – Бог наш! И все – объяснится».
Угрюмая душа моя впервые становится на эту точку зрения. О, как она угрюма была, моя душа, – еще с Костромы: – ведь я ни в воскресенье, ни в душу, ни особенно в Него – не верил.
– Ужасно странно.
Т.е. ужасное было, а странное наступает.
Неужели сказать: умрем и ничего.
Неужели Ты велишь не бояться смерти?
Господи: неужели это Ты. Приходишь в ночи, когда душа так ужасно скорбела.
* * *
Вовсе не университеты вырастили настоящего русского человека, а добрые безграмотные няни.
* * *
Церковь есть не только корень русской культуры, – это-то очевидно даже для хрестоматии Галахова, – но она есть и вершина культуры. Об этом догадался Хомяков (и Киреевские), теперь говорят об этом Фл. и Цв.
Рцы – тоже.
Между тем, чтó такое в хрестоматии Галахова Хомяков, Киреевские, князь Одоевский? Даже не названы. Имена их гораздо меньше, чем Феофана Прокоповича и Мелетия Смотрицкого, и уж куда в сравнении с князем Антиохом Кантемиром и Ломоносовым.
«Оттого что не писали стихотворений и сатир».
Поистине, точно «Хрестоматию Галахова» сочинял тот пижон, что выведен в «Бригадире» Фонвизина. И все наше министерство просвещения «от какого-то Вральмана».
Как понятен таинственный инстинкт, заставлявший Государей наших сторониться от всего этого гимназического и университетского просвещения, обходить его, не входить, или только редко входить, в гимназии и университеты.
Это, действительно, все нигилизм, отрицание и насмешка над Россией.
Как хорошо, что я проспал университет. На лекциях ковырял в носу, а на экзамене отвечал «по шпаргалкам». Чёрт с ним.
Святые имена Буслаева и Тихонравова я чту. Но это не шаблон профессора, а «свое я».
Уважаю Герье и Стороженка, Ф. Е. Корша. Больше и вспомнить некого. Какие-то обшмырганные мундиры. Забавен был «П. Г. Виноградов», ходивший в черном фраке и в цилиндре, точно на бал, где центральной люстрой был он сам. «Потому что его уже приглашали в Оксфорд».
Бедная московская барышня, ангажированная иностранцем.
* * *
Выписал (через Эрмитаж) статуэтку Аписа из Египта. Подлинная. Бронза. Сей есть «телец из золота», коему поклонились евреи при Синае и которых воздвиг в Вефиле Иеровоам. Одна идея. Одно чувство. Именно израильтянки страстно приносили «золотые украшения» с пальцев и из ушей, чтобы сделали им это изображение.
Апис – здоровье. Сила. Огонь (мужеский).
А здоровье «друга» проглядел.
Отчего у меня всегда так глупо? Отчего вся моя жизнь «без разума» и «без закона»?
* * *
Вся помертвевшая (бессилие, сердце), с оловянными, тусклыми глазами (ужасно!!):
– От кого письмо?
– От Веры Ивановны (– с недоумением). На что-то пишет согласие…
– Это я ей писала. Музыка Тане. Ответь, что «хорошо», и поблагодари.
Устроила «музыку» (уроки) Тане.
Таня с ранцем бежит в классы. Кофе не пила. Торопится. Опоздала. Поворачиваясь ей вслед:
«– Таня, вот тебе музыка. Слава Богу!»
Таня спешит и не оглянулась.
Кто-то вас, детки, будет устраивать без матери. Сами ничего не умеете.
* * *
Шатается. Из рук моих выпадает.
– У Тани печь топится?
– Нет.
– Отчего дым?
– Вечно дым. Дом так устроен, что не топят, а дымно в комнате откуда-то.
Совсем падает. Плетется до комнаты. Открыто окно и ветер хлестнул.
– Да пойдем назад! Пойдем же, ветер!!
Не отвечая, тащит меня к печке. Заслонка закрыта.
– Ну, видишь, не топится.
Дотащила меня до печи. Потрогала заслонку. Печь потрогала: горяча. Топили утром.
И, повернув назад, повалилась на кушетку.
Ждем Карпинского: день особенной слабости, полного изнеможения. На ногах не стоит. Глаза потухающие.
* * *
Таня вернулась из классов.
– Веру видела?
Вере нездоровится и осталась дома.
– Как «видела»? Как же я ее увижу, когда ты знаешь, что она дома.
Мне:
– Она Веру не видела и пришла без Нади.
– Ну чтó же. У Нади позднее кончается, и она придет потом.
– Отчего без Нади пришла? Не зашла за ней. Обе бы и пришли вместе, старшая и маленькая.
Надя бежит тут, – умывать руки (перед обедом).
– Да вот Надя. Она дома. И значит, вместе пришли (Наде:) Вместе ли?
– Вместе.
Успокоилась. И горит. И нет сил. Душа горит, а тело сохнет.
От Вильборга (портрет Суворина):
– Пришлю дополнительную смету.
Из Казани (письмо читается):
– У Николая…
– Какого «Николая»?
– Сын ее, т. е. матери моей, но от другого мужа. У Николая есть приемная дочь. И вот плату за учение ее трудно ему вносить, и, может быть, вы поможете?
Да я и «Николая» никогда не видел. Матери его не видал. Приемной же дочери невиданного сына никогда не виденной мною женщины уже совсем не видал, и не знаю, и совсем не понимаю сцепления их имен с моим…
Студент – длинное письмо: пишет, что тяжело обременять отца, «а уроки – Вы знаете, что такое уроки» (не знаю). «Прочел в Уедин<енном>, что у вас 35 000: поэтому не дадите ли мне 2½ тысячи на окончание курса».
Почему «отцу тяжело», а «чужому человеку не тяжело»? И почему не прочел там же, в Уед<иненном>, что у меня «11 человек кормятся около моего труда». Но студенту вообще ни до чего другого, кроме себя, нет дела.
Фамилия не русская, к счастью. 2½ т. не на взнос платы за учение, а чтобы «не обременять отца» едой, комнатой и прочее. Наверное – и удовольствиями.
«Честная молодежь» вообще далеко идет.
* * *
Мы проходим не зоологическую фазу существования, а каменную фазу существования.
* * *
АНКЕТА
– Кто самый благородный писатель в современной русской литературе?
Выставился Оль-д-Ор «откуда-то» и сказал:
– Я.
* * *
Русский болтун везде болтается. «Русский болтун» еще не учитанная политиками сила. Между тем она главная в родной истории.
С ней ничего не могут поделать, – и никто не может. Он начинает революции и замышляет реакцию. Он созывает рабочих, послал в первую Думу кадетов. Вдруг Россия оказалась не церковной, не царской, не крестьянской, – и не выпивочной, не ухарской: а в белых перчатках и с книжкой «Вестника Европы» под мышкой. Это необыкновенное и почти вселенское чудо совершил просто русский болтун.
Русь молчалива и застенчива, и говорить почти что не умеет: на этом