Неровный край ночи - Оливия Хоукер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы знали, мы слышали – но каким-то образом мы думали, что с нами этого ни за что не случится. Или, возможно, мы осознанно закрывали на все глаза, предпочитая неведение и фантазии ужасу реальности. Но однажды ты выглядываешь в окно классной комнаты, чтобы увидеть, как подъезжает серый автобус, на его стеклах отпечатки рук призраков, ты видишь грузовики, помеченные свастикой, и людей с ружьями и мертвыми глазами.
Рилли Эннс посмотрела снизу вверх на брата Назария. Слов она найти не могла, но она была не настолько проста, чтобы ничего не видеть и не понимать. Ее щеки раскраснелись от страха. Ее выразительный рот открылся, и она издала стон, потом снова и снова.
Антон, в его сером монашеском облачении, бросился мимо злобно бормотавшего эсэсовца к другому, чье лицо на миг выдало ужасную тоску и отчаяние.
– Пожалуйста, – обратился он к человеку, который позволил себе чувствовать. – Пожалуйста, не делайте этого.
С порога школы кто-то рявкнул:
– Пакуйте их в автобус. Всех детей, всех до единого. Проверьте в здании кто-нибудь. Обыщите подвал. Убедитесь, что никто не прячется. Убедитесь, что никто из этих серых католических крыс не укрыл кого-нибудь.
Мужчина с тоскующим лицом держал карабин наперевес. Но он не мог смотреть Антону в глаза – Антону, монаху, вооруженному лишь четками.
– Это не мой выбор, – сказал он тихо, голосом хриплым от стыда. – Это не мое решение.
– Но вы знаете, что это неправильно. Это невинные дети. Родители доверили их нашей заботе. Кто позаботится об этих несчастных, если не мы?
– Их всего лишь отсылают в другое учреждение, – произнес мужчина, и больше он ничего не мог вымолвить. Он дрожал.
– Вы знаете, что это неправда. Мы все знаем.
– Отойдите в сторону, брат. Мы все должны делать то, что нам велят.
Антон покачал головой. Идя, как в невесомости, покачиваясь, едва веря в то, что делает, он встал между эсэсовцами и детьми.
– Я не могу. Я просто не могу… позволить вам. Вы знаете, что это неправильно. Вы знаете, что это грех. Вы знаете, что однажды ответите за это перед Богом.
В приступе ярости, неожиданной и резкой, мужчина приставил дуло к груди Антона. Кто-то закричал в панике – один из монахов: «Брат Назарий!»
– Встанешь на моем пути еще раз, и я спущу курок, – но произнося эти слова, мужчина задыхался. Слезы стояли в его глазах.
– Что они с тобой сделали? – прошептал Антон. – Как они заставили тебя согласиться на это?
Мужчина покачал головой, боль была слишком велика, чтобы говорить, но ружье все еще упиралось в грудь Антона. Он прерывисто дышал, полувсхлипывая, но тихо, так тихо, что только Антон мог его слышать:
– У меня жена. Две дочки, девяти и двенадцати лет. Они сказали мне… сказали…
Большего мужчина произнести не мог, но кто угодно, у кого есть сердце, и так понял бы. Они сказали ему, что сделают, если он откажется. Жену будут пытать. Дочек изнасилует десяток мужчин. Это нож, который они приставили к его горлу. Это пропасть, к которой они нас тащат. Во имя того, чтобы сделать Германию великой, мы заставили наших мужчин выбирать между жизнями невинных созданий и их собственных жен и детей. Мы срезали плоть с жен, пока мужья смотрели. Мы клеймили их железом, обезображивали их избиениями, пока они не начинали молить о пуле, чтобы прекратить страдания. Мы бросали маленьких девочек толпе насильников. Deutchland uber Alles[23].
Боль этого мужчина была больше, чем он мог вынести, и брат Назарий отступил. Нет – он сделал это по другой причине, но это то, что он будет твердить себе потом. Каждую ночь, когда сожаления сокрушают его и не дают спать, он говорит себе: «Я позволил тем людям забрать моих детей, потому что это действие было для них не проще, чем для меня. Потому что люди в черной униформе тоже страдают, их преследует то, что их заставляют творить».
Но карабин в дрожащих руках того мужчины, а затем миг, когда дуло отодвинулось от груди Антона, – тогда облегчение захлестнуло его. Вот почему он позволил им забрать детей: чтобы спасти свою собственную жизнь. Какое искупление он мог бы когда-либо найти для такого греха?
– Мне жаль, – сказал Антон мужчине в черном. – Мне жаль. То, что они сделали с тобой… да смилуется над тобой Господь, брат мой.
И над всеми нами. Над нами тоже, милосердный Иисусе.
13
Когда музыка затихает, когда он сыграл последнюю ноту сверлящей болезненной памяти, Антон направляется к дому. Корнет повис в его руке; он цепляется за высокие травы, растущее вдоль канавы. У него не осталось сил, чтобы поднять инструмент. В отдалении, маленькие и бледные на фоне ночи, Пол и Ал ведут молочную корову в загон под старым коттеджем. Пора запирать животных на ночь, – жизнь на старой ферме идет своим чередом, с семей Антон или нет. Везде жизнь идет своим чередом. Она неумолима и, в своем постоянстве, загадочна; это вызывает ярость. Жизнь упрямо продолжается, безразличная к чьим-либо желаниям, пока ты можешь избегать людей в черной униформе и задергиваешь занавески на ночь.
Вечерние работы по дому завершены, и мальчики взбираются по ступенькам и исчезают в доме. Несомненно, Элизабет уже приготовила ужин, и он ждет их, жесткая старая курица, потушенная над печью, или кролик, зажаренный с картофелем. Поставила ли она тарелку для Антона, или она все еще слишком злится на него, чтобы кормить? Когда он подходит ближе, то чувствует запах лука и едва уловимый теплый и утешающий аромат свежеиспеченного хлеба. Он голоден. Кажется абсурдным, что ты испытываешь голод, что тело жаждет насыщения. Как мы можем настойчиво цепляться за жизнь, когда столькие умерли, и мы ничего не сделали, чтоб спасти их?
Сумерки перешли в темноту. Несколько упорных сверчков еще поют в зимних травах. Когда он огибает угол дома и подходит к лестнице, он видит, что Элизабет сидит на