Праздник побежденных - Борис Цытович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бабушка, это Бог? — спросил он тогда и чуть не заплакал. Но со стен смотрели добрые, грустные глаза святых, и нимбы над их головами мерцали в свете лампад. Старичок с козлиной бородкой дал ему хлебец и чашечку сладкой красной воды.
— Откушай, мальчик, — сказал он и погладил по голове. Он, маленький Феликс, тогда не заплакал, а, подняв взгляд, увидел оконца, такие красивенькие — красные, синие, желтые, их пронзали разноцветные лучи, и ему показалось, что в эти оконца с небес вместе с разноцветными солнечными лучами льются запах мира и грустные поющие голоса. Ему стало спокойно, торжественно и хорошо. Потом они вышли из церкви, и бабушка, опираясь на посошок, шаркала по тропинке средь крестов и оградок с цветущей сиренью, а он нес узелок с рисовой кутьей, чтобы помянуть своих покойных — маму и дедушку. Их остановил колокольный звон. Бабушка кланялась, крестясь, а храм в лучах заходящего солнца на фоне багряных небес был огромен, как корабль, несущий распахнутый сияющий крест.
Звон плыл над вечерним городом, над кладбищем, вдаль, за голубые озера в багряный закат, туда, где, как думал Феликс, кончается земля.
Вспомнил Феликс и другой солнечный полдень, когда страшный взрыв потряс город.
На месте храма, перед которым православные обнажали головы, клубилась пыль. Когда они, мальчишки, прибежали, все было кончено, над руинами с тоскливым писком носились стрижи. Умолк и колокол, он лежал на мостовой с вывернутым языком и отломанным в зернистой бронзе краем. Они, дети, средь руин устроили игру в войну — кидались книгами в сафьяновых переплетах, отмеченных крестом.
А в обед бабушка чуть слышно всхлипывала, вытирая фартуком слезы, комната была наполнена солнцем, и солнце, казалось, проникало сквозь все щели и со всех сторон. Гладко выбритая голова отца сияла над столом, и лоб был высок и внушителен. Отец, серьезно глядя в тарелку, жевал, раздирая волосатыми руками мясо. Феликс гордился отцом, подражая ему, тоже глядел молча в тарелку, хоть и жалел бабушку.
Храм взорвал его отец.
В открытое окно залетела песня «Наш паровоз вперед летит». Осоавиахимовки с чулочной фабрики, как одна, в красных косыночках, работали с огоньком, с песней, передавая по цепочке кирпичи. На месте храма строили аэроклуб, а кладбище сровняли, засадили деревьями. Памятниками вымостили дорожки и танцплощадку. И с хохотком называли «парк смычки живых и мертвых». Установили и самолет. В городе только и было разговоров: «Будут заводить мотор». И по выходным, перекрывая крики ликующей толпы, ревел мотор. Вечером в парке звучали душещипательные танго, томные румбы, млели парочки, и жоржики в клешах танцевали фокстрот-линду, а после, в темноте, выясняли отношения. Блатные были в почете.
Вспомнил Феликс, как во дворе в тот день появился старичок с козлиной бородкой и звенящими цепями на босых ногах. Несмотря на жару, он был в грубошерстном армяке, и Феликс сразу узнал его. Это его много лет назад он принял за Бога, это он поил Феликса красной водицей. Феликс лежал тогда на подоконнике, болтал ногами, смотрел, как старик распахнул армяк и, сняв со впалой груди деревянный, затертый до блеска крест, воздел его к небу, зашептал, глядя в их окно: «Гореть вам в геенне огненной!» — доносилось до Феликса вместе со звоном цепей. Бабушка упала на колени и с плачем поползла к окну. Феликсу же не было страшно, он смеялся в лицо старику и его деревянному кресту.
— Что ж, церковь нужнее самолетов? — злился тогда на бабушку Феликс, злился и на то, что ходил с нею в церковь. Презирал старика за то, что пил красную водицу из его рук. А вдруг узнают в комсомоле? Не примут, пугался он. Сидя над обрывом, он будто сейчас слышал слабый, утихающий голос старика:
— Будь проклят ты и племя твое, зачатое в грехе…
Феликс помнил и глаза старика, слезящиеся, с невыразимым человеческим страданием. И если бы Феликсу, члену МОПРА, осоавиахимовцу, сказали тогда, что этот седой как лунь, проклинающий его старик пройдет через всю его жизнь, и в самые тягчайшие минуты он, Феликс, будет слышать его и видеть, он рассмеялся бы до слез.
Тогда он тоже хохотал, лежа на подоконнике, и науськивал пса.
— Послушай, Феликс, послушай, — пробасил отец. — Будущему комсомольцу это полезно.
Отец, в синих галифе, в подтяжках поверх нижней рубашки, встал, отодвинул тарелку, покрутил телефон и, пока телефонистка соединяла, сказал:
— Летчиком будешь, а всякую контрреволюционную сволочь слушаешь. — И на землистом лице отца побелели скулы, как всегда белели при слове «контрреволюция».
Феликс крикнул во двор: «Взять!», и Полкан, добрая, ласковая дворняга, будто взбеленился. Яростно рвал в лохмотья грубошерстную сутану, по узловатым подагрическим ногам старика стекала в пыль кровь. Его окружили мальчишки и подняли свист, свистел и Феликс, но старик, с крестом в руках, был неподвижен, пока не приехал крытый фордик, вызванный отцом.
Двое в кожаных фуражках подсадили старика в кузов. Фордик выехал, а двор наполнился предсмертным собачьим визгом. Полкан переусердствовал и угодил под колесо.
— Это возмездие, — сказала бабушка.
Отец ухмыльнулся в тарелку и продолжал есть. Феликс знал, что ему тяжело. Что ж, он не должен был взрывать храм, когда стране нужны самолеты?
Каждое утро отец выходил из дома молчаливый, уверенный, зеркально начищенные сапоги обтягивали толстые икры, в руке желтый портфель, а в заднем кармане галифе сокровенная вещь — подаренный наркомом никелированный браунинг с серебряной монограммой на рифленой рукоятке, с ним отец не расставался даже ночью.
У подъезда его ожидал синий «линкольн», но отец, все так же глядя под ноги, указывал на них — пионеров, а сам садился в трамвай с народом, стоял, уступая место слабым и держась за ручку. «Линкольн» с никелированной собакой на радиаторной пробке отвозил ребят в школу, и они хором скандировали: «Боль-шо-е пи-о-нер-ское спа-си-бо!»
Позже, когда Феликс был курсантом летной школы и приезжал в отпуск, отец по ночам всякий раз, как под окном проходила машина, метался и стонал, водил во тьме револьвером и, когда звук мотора утихал, сникал, тайком доставал бутылку, и в темноте слышалось хлюпанье, запах водки и стук зубов о стакан. Отец — великий трезвенник — начал пить.
Лежа на траве и глядя в ущелье, Феликс вспомнил и тот последний день, когда ранним утром отец сходил в баню и, улыбающийся, с раскрасневшейся шеей, откровенно поставил бутылку «московской» на стол. Феликс тогда подумал, что у отца все хорошо, и облегченно вздохнул, а отец предложил:
— Выпьем за мать и за деда.
Феликс удивился, потому что знал от бабушки историю о том, как много лет назад отец с братом ночью забрались в храм, похитили серебро и спрятали в дедушкиной конюшне. Дед, невероятной силы ломовой извозчик, не пожелал ничего слышать об «экспроприации для блага народа», а снял с телеги барку, избил до полусмерти и проклял сыновей. Церковную утварь вернул в храм. И до конца дней замаливал грех. С тех пор дед и сыновья были врагами.