Вся жизнь и один день - Юрий Иосифович Коринец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В полдень у конторы колхоза, перед крыльцом, на котором стояли председатель, и бригадиры, и еще какие-то люди из района, выстроилась цепочка пароконных розвальней, окруженных длинной шевелящейся толпой. Когда Семенов подошел ближе, он увидел их — с которыми недавно плясал в буране, — они лежали на санях в неестественно застывших позах, в разорванной одежде, полуголые, синие, присыпанные в соломе снегом, — скульптуры, изваянные сумасшедшим гением… Стеклянный воздух звенел от криков, стонов и плача окружавших подводы родственников. Тут же — на других санях — громоздились трупы замерзших быков. Это Барило всех привез. Но слишком поздно.
Возле последних саней стояли на снегу две маленькие босые фигурки в одежде из мешков, повязанные на головах тряпками, — черноглазые и смуглые греческие дети, брат и сестра. Они молча косились на мать, смотревшую на них из саней широко раскрытыми замерзшими глазами. Какая-то бессмысленно-сердобольная гречанка притащила их сюда проститься и теперь суетилась возле, громко объясняя им их сиротство и убеждая поплакать. Но они испуганно молчали. Они были еще слишком малы. Это были дети той самой женщины, которую он заставлял танцевать в буране. Отца у них не было, а теперь остались и без матери.
Отвернувшись, он быстро пошел домой. Его обмороженные руки и ноги болели, кожа на лице полопалась, и из нее текла, густея на морозе, сукровица…
Из разговоров в толпе Семенов понял, что среди трупов недосчитались двоих: Ганны, которую через сутки из-под снега живую вырыли, и старика Гардера, голые кости которого нашли в степи весной. А померзших быков в тот памятный день всех привезли — пятьдесят голов, — и в ту зиму в колхозе долго ели постное, красное, жилистое мясо.
Барило и уполномоченный по обмолоту вскоре уехали в район. Прошел, слух, что их посадили. Вслед за ними в район укатила заплаканная жена Барило с узелком сухарей и масла. Через несколько дней она вернулась назад — уже без узелка, но с самим Барило. А уполномоченного, больше не видели: говорили, что его забрали на фронт. Хотели и Барило на фронт отправить, но райком его отстоял. Уж очень он был тут нужен, если не сказать — незаменим…
63
Замерзание — часть 3-я
…Семенов вздохнул, глядя на теперешнего Барило: минувшее промелькнуло в замысловатых иероглифах воспоминаний — пронзительно и подробно…
— Старика Гардера жалко! — усмехнулся желтыми зубами Барило, вернув Семенова к действительности. — Хороший старик был, золотой работник. Никогда слова супротив не скажет, все работает и работает, — и Барило опять усмехнулся, скаля гнилые зубы и глядя прямо в глаза Семенову: вот, мол, — золотое зерно ветер унес, а полову оставил…
«Других никого не вспомнит», — подумал Семенов.
— Ну, а цель приезда какая? — спросил Барило, прищурившись.
— Да просто так — приехал… Потянуло в старые места… Художник я: рисовать здесь буду…
— Так, так, — соображает Барило. — Ну, а… приехали-то все же зачем?
Не доверяет Барило, боится чего-то.
— Как — зачем?! Прошлое вспомнить… вас вот увидеть… Я хотел спросить: почему вы чуней мне тогда не дали, когда водовозом был? Теперь помните?
— Так не було ж!
И рот Семенова остается открытым — дальнейшие вопросы тонут в горле. Зачем спрашивать, когда и так все ясно! И ему, и Барило. Настолько ясно, что просто глупо задавать какие-либо вопросы, возвращать и выяснять прошлое. Все это бессмысленно, — подумал Семенов. Можно только притворяться ханжески в некоей идиллии доброжелательства и товарищества…
— Что же вы чай-то не пьете? — придвинул ему Барило вдруг полуостывший чайник и пустой мутно-грязный стакан. — И хлеб берите! Вот масло… Теперь берите… теперь есть…
«У тебя и тогда было», — думает Семенов.
— Спасибо, — ответил он, поднимаясь. — Пойду…
Барило пошел его провожать. Семенов с удовлетворением отметил, что движения Барило болезненно-немощны — не просто движения старика, а человека больного. Они молча вышли. Снаружи дул ровный сильный ветер, гнал по сухой улице желтую пыль. Кивнув Барило, Семенов медленно пошел вдоль домов… как вдруг Барило опять окликнул его — громко и хрипло:
— Петька! Петька!
Семенов вздрогнул от неожиданности и рассмеялся: что-то там со скрипом сработало в ржавом Барильем мозгу — повернулись какие-то колесики — и все водворилось на свои места! Тридцати лет как не бывало: Семенов опять был вшивым Петькой, а тот — всемогущим Барило.
— В чем дело? — покорно спросил Семенов.
— Надо бы… того… в школе молодежь собрать! — спохватился он вдруг как-то твердо: — Рассказать надо молодым, как мы тут работали для Победы. И старики пусть придут — тоже расскажут. О героизме в тылу. Всех собрать надо!
Барило старался стоять прямо.
— Сделаем, — ответил Семенов. — Поговорю вот с парторгом…
— Надо, надо, — повторил Барило. — Очень это сурьезное дело, — и закашлялся.
Барило повернулся и тяжело опустился возле калитки на лавку, опираясь на нее руками…
64
Палатку Семенова теперь уже вовсе не видно — если смотреть на нее, как на точку в ливневом пейзаже, — и ничего не видно: все смазано падающей с неба водой, будто здесь никогда не светило солнце.
Не видно гор — не видно тайги — не видно Вангыра — его камней, порогов и волн — волны идут теперь, как по мокрому торшону на подрамнике — сверху вниз — с неясными на бугристой поверхности контурами старого рисунка и потекшими друг в друга красками — все смазано рукой небесного художника, вдруг решившего переписать наново не удавшийся ему этюд осени…
Семенов — тоже неразличимый в этом потопе — все еще спит — но невидимые нити связывают его с недремлющим прошлым…
65
Семенов вспоминает хату, в которой жил в те колхозные годы: назад тому тридцать лет… Странные воистину люди жили в этой маленькой хате!
Жила Вера Давыдовна Давыдова из Москвы, немка по несчастью, национальность которой выдавал огромный горбатый нос и характерный акцент. Как могла она еще жить, эта древняя библейская старуха, упорно называвшая себя немкой под гипнозом собственного паспорта, хотя никто не сомневался в ее подлинной национальности? Тяжело было ей, бедняге, в эту ужасную войну умирать немкой — мнимой дочерью того народа, который она, без сомнения, ненавидела… Может, она счастлива была избежать здесь, в Казахстане, гитлеровских газовых камер? Кто ее знает! Она никогда не откровенничала ни с кем, унеся эту свою всем явную тайну в могилу, и было в этом что-то поразительно еврейское: трагический юмор, достойный характера ее нации…
Жила Эмилия Яцентовна Грис — литовка родом