Вся жизнь и один день - Юрий Иосифович Коринец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но чертовы бычки, покачиваясь в ярме, так медленно переставляют ноги, что Семенову кажется, будто они топчутся под солнцем на месте. Вокруг бело. Сопок не различишь. Под ногами только дорога, уходящая в снегопад: трепыхающимися соломинками, вмерзшими в накатанный снег, кучками обдутого ветром бычьего и конского навоза. По этим кучкам да по соломинкам только и видно, как они медленно движутся.
Внезапно налетает ветер, срывает с земли осевшие снежинки — навстречу летящим сверху. Поднимается крутоверть. Ветер вокруг свистит и воет. Бычки на мгновенье останавливаются. И ветер останавливается. Семенов кричит, и бычки опять трогают с места.
И опять поднимается ветер, начинает дуть навстречу. Бычки мотают головами, снег залепляет им глаза, но они продолжают медленно переставлять худые дрожащие ноги. И Семенов переставляет свои, согнувшись, наклонив голову, загородив лицо рукавом. Идти тяжело, ветер мчит под ноги звенящую поземку, свирепо теребит торчащие из-под твердого дорожного наста одинокие соломинки.
Так они идут некоторое время — метр ли, десять ли метров, — но ветер не утихает.
«Это буран! — думает Семенов. — О котором говорил старик: подарок Семиз-Бугу».
Он смотрит на спасительные соломинки под ногами, на кучки навоза — они редки, — щупает ногами дорогу: только б не сбиться! Несколько раз оступается в рыхлый снег на обочине, снова сворачивает на твердое полотно дороги. На ней уж давно нет санных следов — все зализано ветром, скребущей, как наждак, поземкой. Словно не проезжали здесь ни директор, ни Барило с уполномоченными… небось уж согрелись возле теплых печек…
И вдруг ударяет град: это мокрые снежинки схватило морозом. Крупный град барабанит по головам, рогам, спинам бычков, по ярму, по зерну на подводе, большие градины стучат друг о друга в ветре — воздух наполняется треском.
Молоденькие быки еще некоторое время с трудом идут, потом останавливаются, опустив головы. Градины бьют больно — сила в них, будто выпущены из рогатки, — издалека ведь летели, гонимые ветром…
Семенов опять оборачивается: обоза не видно, и он останавливает бычков. Они стоят и ждут под барабанящим градом. Град прекращается, стихает, но не стихает буран: теперь вместо града бушует сухой снег. Снежинки съежились от холода — где-то там, над вершиной Семиз-Бугу — и стали колючими. Снежный наст, вылизываемый поземкой, виден только в радиусе десятка шагов — дальше все тонет в метели.
Семенов смотрит на солнце — на него можно спокойно смотреть, потому что оно как луна… А свет вокруг будто идет от снега… Семенов чувствует себя совершенно одиноким, под этим солнцем-луной… Где же другие? Все бело.
И вдруг прямо перед ним возникает из снежной кутерьмы старик Гардер — как привидение, ведущее за налыгач быков… наконец-то, слава богу!
Старик что-то кричит, но его слабый голос относит ветром…
Он оставляет быков — они сразу тянутся к пшенице в семеновском возу — и подходит: весь мокрый, залепленный снегом, на усах смерзшиеся сосульки, щеки ярко-розовые… настоящий Дед Мороз — доподлинный! — его бы сейчас на новогоднюю елку — в московский Дом пионеров…
— Ты потерял дорогу, — говорит Гардер.
— Это дорога, — стучит Семенов постолами[1] по снегу. — Видишь — твердо!
— Здесь просто земля, снег ветром сдуло… но это не дорога.
Он озабоченно скребет снег носком валенка. Его черное пальто и каракулевая шапка мокры, с прилипшим снегом и льдом.
Из бурана возникают еще фигуры — смешные, если б не страшные — в рваных полуобледенелых лохмотьях — в накинутых на головы одеялах — танцующие от холода — одна гречанка плачет, ее голос в свистящем снегу звучит странно, как будто она поет… а может, она действительно поет?
— Надо дорогу искать, — говорит Гардер. — Семенов пойдет туда, — он машет влево, — а я сюда. А вы пойте, кричите…
— Далеко не уходите! — говорит Ганна, высокая женщина, тепло одетая, в шерстяном платке и полушубке, местная, солдатка, муж убит на фронте. — За ветром пойдете — не воротитесь…
— Не пропадем! — машет рукой Гардер и уходит вправо, сразу потонув в буране…
Семенов медленно уходит в левую сторону, стараясь идти, чтоб ветер дул справа… А если он переменится? Крики и песни за спиной потонули в ветре… Надо за солнцем следить, оно должно быть немного сзади, а когда будет возвращаться — то перед ним, чуть наискосок… Он внимательно смотрит под ноги — не видно ли где соломинок или навоза — этих спасительных вешек, признаков дороги, — но нет! Везде чисто; мокрые постолы продавливают наст и все глубже погружаются в рассыпчатый снег.
Семенов останавливается — мороз пронизывает его, — он начинает дрожать — ветер насквозь продувает одежду: модную московскую курточку, старый рваный полушубок без рукавов… заледенелый брезент штанов царапает кожу ног, как жесть.
Семенов поворачивается на сто восемьдесят градусов и медленно идет назад, прислушиваясь к голосам оставшихся: кричат они в ветре или это ему только кажется?
Семенов натыкается на них внезапно, они возникают, как под кислотой на белой фотобумаге, — кидаются к нему с вопросами о дороге, о старике Гардере…
— Гардер? Он же ушел в другую сторону!
— Его нет! А дорога?
— Не ворочался!
— Дорогу я не нашел!
— Замерз он!
— Может, он нашел дорогу?
— На тот свет он ее нашел!
— Гарде-ер! Га-ардер!
Все кричат, надрываясь, Семенов тоже кричит, они кричат долго, прыгая в снегу, хлопая себя руками по бокам, как испуганные птицы крыльями, — но бесполезно: в ответ только воет буран, кружит снег в бешеных вихрях, безразлично и потусторонне светит лунообразное солнце…
«Хороший был старик», — скажет о Гардере через тридцать лет Барило, который виноват во всем этом замерзании, — но в тот момент Семенов еще этого не знает, и об исчезнувшем старике он уже через минуту не думает.
Греки что-то запевают, и Семенов угадывает в этой плачущей песне молитву — древнюю, как человеческий мир, как сострадание и беспощадность… но сострадание опять бессильно, ее теплоты не хватает, а беспощадность могуча — у нее мороз и ветер.
Семенов чувствует, что обледенел совершенно. Другие — видит он — тоже. Если б не мокрый снег, который казался вначале таким безобидно теплым! Если б не он, который стал теперь — на земле, на подводах, на быках, на людях — коркою льда…
Быки, которых выпрягли и подвели всех к семеновской подводе, уже не тянутся к пшенице — лежат без движения, побелевшие, полузаметенные — скоро станут сугробами. И все станут сугробами. Или одним большим братским сугробом — если вот так — в куче — замереть… но странно: тепло становится! Это обманчивое тепло, Семенов знает, ему говорили… так-то как раз и замерзают… надо вставать, двигаться… танцевать… вальс или лезгинку…
— Гарно танцуешь, Петя! — кричит Ганна, высокая, как жердь, она сама танцует, размахивая руками.
Танцуют позади нее греки, завесившись одеялами… А вон какая-то фигурка привалилась к лежащему быку, застыла…