Лестница Ламарка - Татьяна Алферова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где-то в городе жили другие люди. Они говорили по-другому, по-другому думали и чувствовали, по-другому шутили с женщинами, и женщины у них были – другие. Само собой, такие жили на Олимпе, но, возможно, и еще где-то, рассеянные среди прочих, этих вот людей, таксистов по складу характера, барышень и сотрудников строительной организации. Они не слышали шуток Петросяна, не каламбурили, не пересказывали своими словами вчерашнее кино, не скандалили в очереди. Хотя в очередях они, безусловно, не стояли. Не подозревали о существовании Коэльо, не повязывали бантики йоркширским терьерам. Не считали за обедом калории, не говорили о деньгах и поездках в Хургаду. Руки, черт возьми, мыли перед едой и после туалета. В этом месте Юрий принимался смеяться над собой, и жизнь становилась терпимей. Да, ведь еще есть Стас. Пусть он любит Петросяна и плоско шутит. Пусть рассказывает, как на черной лестнице отымел начальницу среднего звена и солидного возраста, стоя, у батареи во время перекура; пусть читает детективы и не слишком опрятен. Это не важно. В нем есть что-то от жадности и всеядности людей Возрождения, неукротимое жизнелюбие и полнота бытия, грубоватость естественности, поглощающая изнеженную тонкость. После дурацкой телепередачи Стас способен слушать Малера, и пусть за Малером последуют реклама, Вика с толстыми ногами, суши-бар и ужасы цивилизации.
Но прошел год, не меньше, прежде чем Юрий решил признаться Стасу, что пишет стихи. Начал писать не так давно, с того лета в деревне, когда дремал-мечтал под орешником, а слова сами складывались в строки, бежали быстро, словно их ветер нес, а река не двигалась, и облака стояли, и листья не шевелились, но шорох их рождался сам собой. Юрий боялся, что Стас скажет что-то грубоватое, не идущее к настроению, что-то вроде: "Давай, пает, тащи свою нетленку", или в таком роде. Но Стас спросил всего лишь: "Покажешь?" – и отказать было неловко: начал говорить, – договаривай. У Юрия была при себе тетрадка со стихами, специально прихватил, все-таки рассчитывал показать.
– От руки пишешь? – Стас удивился, но не стал комментировать, за что Юрий был ему благодарен. – Оставишь почитать?
– Нет, – Юрий даже головой затряс. – Прочитай сейчас, пожалуйста. А я пока на кухне посижу. – Они были дома у Стаса. Квартира выглядела довольно безлико, словно хозяин зашел ненадолго, бросил пару своих вещей на случайные места, огляделся и сказал: "Ну, поживу недельку, там видно будет". – Но Юрию квартира нравилась вневременностью и пустотой. На кухне пустота казалась стерильной. При своей неряшливости в одежде Стас не терпел грязной посуды и нечистых полов. Юрий с тоской представил собственную кухню. Можно было до блеска намывать холодильник, но мать пихала туда распечатанный пакет кефира, подпирала кастрюлей, кефир проливался, на полу у плиты скапливались засохшие крупинки гречневой каши, на импортном вычурном кафеле копились брызги, летящие со сковороды. Жить отдельно не удавалось. Негде.
Юрий думал о холодильнике, о матери, о чем угодно, лишь бы не о том, что Стас за стеной читает сейчас его стихи.
И после не думал об этом, когда уходил из стерильной кухни, спускался в лифте, ждал маршрутку, курил у подъезда, чтобы не курить при матери, не говорить с ней, а сразу лечь спать и проснуться утром за пятьдесят минут до выхода на работу. Стас ничего не понял, он оказался той же породы, что и все. Пытался что-то объяснять Юрию о стихах, высказать жалкие суждения, впрочем, особо не критикуя – просто не понимая. Юрий даже не особо расстроился, а чего еще ждать от Стаса с его шутками и Петросяном? Был друг – и не стало, потому что нет понимания – нет и друга, а от близких людей это совсем не перенести, от чужих еще можно, но кто чужим откроется, а хоть бы и открылся, вот, допустим, барышне, но это необидно, и нет такой барышни, не той же с плюшевыми мишками и ногтями, и не той любительнице ароматных презервативов, а больше и не было никого, барышня-крестьянка, да, а ведь, возможно, она бы что-то учуяла, понять не поняла, но учуяла, да нет же, крестьянки не те пошли, крестьянки уж любить не умеют. И стало наконец-то смешно. И хватило сил перекинуться с матерью незначащими словами, помыть брошенную на столе сковороду, полить пестрый кротон на подоконнике и почистить перед сном зубы.
– Тебя подменили в роддоме, – убеждала мать, – мой сыночек не мог вырасти таким аккуратистом. Видел бы отец: два раза в день чистить зубы! Нет, должен же быть какой-то предел!
И было досадно, печально и вместе смешно от ее дежурной шутки, а о Стасе не думалось совершенно убедительно. Засыпая, Юрий успел решить, что возьмет мать с собою к другим людям, когда отыщет их, – и, рассмеявшись, уснул совсем.
Они продолжали приятельствовать со Стасом, но Стас чаще ездил в командировки, а в доме у него стали подолгу селиться барышни. К разговору о стихах не возвращались – некогда, незачем. У Юрия также случались романы, отчего-то он остановился на матерях-одиночках. На очередной даже подумывал жениться. Женщина была маленькая, невзрачная, в пепельных кудряшках, очень молчаливая и аккуратная.
– Вы меня изведете своей уборкой, – ворчала мать. – То посуда, то полы, то окна. Когда же пожить-то спокойно.
Против женитьбы не возражала, даже казалась довольной, пусть невеста с ребенком. Но Юрий знал, что мать недоумевает: как же так, красавец сын и такая блеклая женщина с ним. Мать обладала редким тактом и не позволяла себе даже взглядом выказать недоумение, но он чувствовал.
– Вот доработаю до пенсии, и поеду к бабушке в деревню, живите тут в своей чистоте. И Аську с собой заберу, уморите же ребенка, – Аськой звали дочь будущей жены, она также отличалась неразговорчивостью и дичилась Юрия, а вот к матери привязалась, ходила следом, как тихая кудрявая собачка. Жениться все равно надо, вряд ли попадется женщина лучше этой, другая женщина. Но о своих стихах Юрий не говорил нареченной и, уж конечно, не читал их вслух в постели. Они занимались любовью молча, тихо-тихо, чтобы не разбудить ребенка, и это тоже раздражало мать.
– Я не понимаю, почему Аська не может спать в моей комнате, – запальчиво спрашивала, но будущая невестка тихонько отвечала: – Так всем удобнее.
Стихи никуда не делись, напротив, сейчас Юрий писал больше, чем когда-либо. Он мог безбоязненно оставлять свои тетради в столе. Мать, если бы ей вздумалось искать что-то, если бы она вспомнила, что у сына может быть иная, скрытая жизнь, ни за что не стала бы искать в столе, такое ей просто не пришло бы в голову. Юрий допускал, что она могла бы при случае порыться у него под подушкой или в обувном ящике. Но хранить секреты в столе – это для матери из области анекдота. Будущая жена вовсе не любопытна, предсказуема до последнего извива мысли, но честная одномерность беспримесна, тут не удержаться двусмысленной шутке, даже разговору с подругой о его мужских достоинствах тут не удержаться, а и не было подруг у будущей жены.
Стихи приходили, мать переключилась на Аську, в доме воцарился порядок. Юрий не был счастлив, но спокоен, а с самим собой не скучно, как всегда. Принимать свою жизнь – нелегкое искусство, но, возможно, самое достойное.
В конце мая, когда, как положено внезапная, жара придавила город, он брел по Невскому проспекту нога за ногу. Мать выпросила-таки Аську на недельку и увезла ее в деревню. Молодые остались одни, до свадьбы рукой подать – два месяца. Они уже подали заявление. Юрий вспоминал деревню, медленную реку с желтой водой, зной, не такой как в городе, а сухой и звонкий, пар от реки по вечерам, кряканье уток, мычание утомленного стада – весь этот чудесный набор звуков, обладающий запахом и цветом. Первая, за нею другая строка побежали, дрогнули язычки волшебных колокольчиков, отступили Невский, толпы измученных туристов, визг тормозов, запахи печеного теста. Дома ждала женщина, но об этом можно было не думать. Юрий рассеянно свернул, даже не сообразил куда, занятый легким бегом дымящихся строчек, свернул и оказался у дверей Олимпа.