Знал, видел, разговаривал - Юрий Фомич Помозов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Надо больше ездить и глубже проникать в суть виденного. Тогда появятся настоящие произведения. Вот тогда и приходите! Что же касается договора, то мы его можем заключить, но не на эту, а на будущую книгу, если, конечно, вы сами в нее верите.
Известно, Илья Корнильевич поддержал не только сборник стихотворений, а и всю поэзию Михаила Сазонова, воспевающего рабочий труд, «мускулистую поэзию», как он ее называл. Ему по душе было творчество Сергея Воронина, Александра Решетова, Арифа Сапарова; он написал теплое предисловие к сборнику стихотворений Георгия Некрасова, уроженца Невской заставы и достойного ее певца; ему вверил судьбу своей рукописи «На войне как на войне» Виктор Курочкин и не обманулся в своих ожиданиях…
Быть может, тут сказались определенные пристрастия Ильи Авраменко. Что ж, он никогда и не скрывал своих симпатий к литературе целенаправленной по идейному звучанию, глубокой по силе выражаемых чувств, которые вместе с писателем разделяли бы и многие читатели, в пику брюзжащим снобам и вообще тем, кто требовал от автора «самовыражения» и, похоже, даже оставался довольным, когда тот ничего не выражал, кроме переживаний собственной персоны. Однако это отнюдь не значит, что Илья Корнильевич не высказывал нелицеприятную правду своим друзьям литераторам. Как ни трудно про это вспоминать, но он, ознакомившись в издательстве с рукописью второй поэтической книги дорогого ему человека, — рукописью, которая вот-вот должна была пойти в набор, — дал ей безоговорочно отрицательную оценку, и она была исключена из плана выпуска. Нелегко, конечно, далась эта решимость, но и против своей совести он, как взыскательный поэт, не мог поступить.
Еще ближе я узнал Илью Корнильевича Авраменко после того, как мы стали соседями. Квартиры наши располагались на самом последнем, седьмом этаже; входные двери их распахивались на одну и ту же просторную лестничную площадку. Случалось, мы сообща делили беду во время протечки крыши. Но прежде всего, конечно, сближали дружеские разговоры. Бывало, встретимся ненароком в лифте, а Илья Корнильевич уже упрекает добродушно-ворчливо:
— Что ж ты, сосед, не заходишь!
Квартира у него была обширная, но ощущения простора все-таки не было. Повсюду — в длинном коридоре, в нишах, не говоря уже о кабинете и двух комнатах, — теснились подчас в два-три ряда на стеллажах и в книжных шкафах журналы и книги. Среди них имелись довольно редкие издания сборников стихотворений Бальмонта и Анны Ахматовой. На подвесных полках размещались компактные томики «Библиотеки поэта» — все, до единого. Отдельный шкаф из красного дерева был отведен сборникам современных поэтов, и вот что поражало: Илья Корнильевич покупал и прочитывал почти все поэтические новинки еще безвестных авторов. Что же касается самого любимого журнала «Сибирские огни», то в наличии имелись все его годовые комплекты, начиная с самого первого, уникального номера.
Книг было так много, что на стенах не так-то легко было отыскать место для картин и гравюр, но те, которые все-таки «прилепились», принадлежали перу отличного сибирского графика Владимира Мешкова. Впоследствии поэт посвятил своему другу задушевные стихи:
Бегут, бегут усталые олени,
их подгоняет опытный каюр.
Гляжу не в умиленье — в удивленье
на оттиски твоих линогравюр.
Они тобой разверстаны по стенкам,
развернуты в музейный строгий ряд,
и надписи: «От старого эвенка» —
о молодости сердца говорят.
Висят они в рабочем кабинете,
глазам моим открытые с утра.
И я горжусь, что есть еще на свете
дарящие нам радость мастера.
Таким мастером был и сам Илья Авраменко, замечательный советский поэт.
Мне довелось стать счастливым свидетелем нового вдохновенного взлета его ширококрылого таланта, когда поэт обрел «второе дыхание».
…В начале шестидесятых годов он прочно обосновался на Селигере, в деревеньке Неприе. Отсюда он слал в Ленинград своему другу Глебу Пагиреву стихотворные письма, которые потом слились в своеобразную поэму. Подкупала здесь доверительная интонация, не без примеси некоторой иронической шутливости:
Мы почти анахореты:
рыбку удим, писем ждем,
редко солнышком согреты,
чаще политы дождем.
И становится от хмары
хмурой в озере вода:
мчатся серые отары,
разъяренные стада…
На первый взгляд, жил Илья Корнильевич на Селигере немудрящей жизнью дачника и туриста. Его, кажется, все приводило в восторг: и бесчисленные острова на озере, и затейливая вязь оконной резьбы, и песенные названия деревень — Залучье, Жар, Светличка, Острица, Свапуща… Но знакомство с бывалыми людьми обострило наблюдательность поэта. Их рассказы неизменно вызывали отзыв в его добром и чутком сердце, а кто отзывчив на людские беды и радости, тому и призадуматься есть над чем…
Вот белый, высохший, поджарый старик Зуй. Он полуслеп и полуглух, живет без пенсии, но где-то есть родные дети, и могли бы они поддержать при нужде, а он бы послал им рыбки, того же снетка…
Тут вот прыгали босые,
очень ладные с лица…
Разбежались по России
и не вспомнят про отца.
И табак на пропитанье —
сам себе организуй.
Схоронил свои роптанья
позабытый всеми Зуй.
Возле баньки молчаливо
все махорочку коптит,
перед ним вода гульливо
камышами шелестит.
Беседа с соседом Никанорычем также приводит поэта в озабоченность. По-народному мудрый и справедливый Никанорыч заявляет:
Кукурузе не перечу,
но в природе — свой уклон, —
тут же сеяли мы гречу.
И какую! Испокон.
Так на смену восторженной подчас описательности приходит конкретное знание жизни глубинного уголка России. Взгляд поэта становится все острее, приметливее, раздумья — глубже, пристрастнее, хотя для их возникновения достаточно даже… полета ласточек.
Пусть не посетует читатель, но не могу не привести еще один, отчасти полемический отрывок из очередного «селигерского послания» Ильи Авраменко Глебу Пагиреву:
Вот уж ласточки к полету
подготовили птенцов.
Жизнь проста, но не скудельна.
Всё в ней в меру, всё в ней впрок,
хоть оно и канительно
преподать иным урок.
Ты поймешь меня с полслова,
что имеется в виду:
не о страсти птицелова
разговор с тобой веду, —
о поэзии, где тоже
есть отцы и есть юнцы.
Но крикливы до чего же
голенастые птенцы!
Им в родной стихии грустно,
путь отцовский нехорош,
что в традициях — невкусно,
изощренное даешь!
Однажды