Укрощение тигра в Париже - Эдуард Вениаминович Лимонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот тебе белье…
Тьерри сдался.
— Ок. Я остаюсь… — Он покорно опустился в кресло.
— Я принесу тебе одеяло. — Я пошел в спальню.
Вернувшись, я увидел, что она сидит на коленях у Тьерри. Мне пришлось мобилизовать всю мою силу воли для того, чтобы не врезать Наташке по физиономии. Бедняга Тьерри вымученно смеялся, пытаясь высвободиться из-под русской женщины.
— Вот тебе одеяло, Тьерри… — спокойно сказал я. — Идем, Наташа, спать. Мы все устали…
Она встала и сделала два шага ко мне, пьяно и задиристо улыбаясь.
— Он хочет спать, ха-ха… Вместо того, чтобы ебать меня, он будет храпеть! — вдруг сказала она, обернувшись к Тьерри, все еще улыбаясь улыбкой пьяного сфинкса.
Я с наслаждением дал ей пощечину, закричал:
— Сука! Говно! — по-русски, схватил ее за руку и вытащил из комнаты. — Спокойной ночи, Тьерри! — вежливо попрощался я с оторопевшим от неожиданности другом и закрыл за собой дверь.
— Ты ударил меня! Как ты смел меня ударить! — прорычал зверь, глядя на меня огромными и страшными по причине мейкапа дырами глаз. Зверь был страшновато красив в этот момент, грозный и безумный зверь.
— Как тебе не стыдно орать моему приятелю, что я не ебу тебя, мерзкая девка!
— А ты что, ебешь меня, да?
Она стала коленями на кровать и выглядит как приготовившаяся к драке кошка. Черная кошка, потому что на ней черные чулки, черная кожаная юбка и черная куртка с большими плечами. Она быстро сориентировалась в здешней моде.
— Ты прекрасно знаешь, почему я не ебал тебя эти четыре дня. И я не буду ебать тебя еще тридцать четыре дня, если ты будешь себя так вести. Тварь!
— Ха-ха-ха! — рассмеялся зверь высокомерным, олд-фэшен-голосом, может быть, фильмов тридцатых годов. — Он не будет меня ебать!.. Пригрозил… Да сотни мужчин хотят меня выебать. Ты не будешь — другие будут.
— Дрянь! Тьерри может подумать, что я плохой мужик…
— Конечно… для тебя важнее всего, что подумает твой Тьерри… Твоя мужская честь запятнана… Ебала я твою мужскую честь!
— Заткнись, сука, не ори! Ты знаешь, какой у тебя голосочек. Вся улица тебя слышит…
— Ну и пусть слушают. И хуй с ними, и хуй с тобой!
Я бросился на нее и попытался закрыть ей рот ладонью. Она захрипела, отбиваясь, и мы упали с кровати на пол. Лежа на ней, я схватил первую попавшуюся тряпку (ею оказалось кухонное полотенце, забытое Наташкой в спальне) и постарался затолкать полотенце ей в рот. Но остановить, победить этот аккумулятор живой безумной энергии оказалось не так-то просто. Она вытолкнула кляп изо рта, а ноги ее в туфлях с заклепками шумно заколотили по полу.
— Гад! — закричала она. — Ой, убивают! Гад!
Внезапно мне стало смешно.
— Никто тебя не убивает. Я даже тебя не ударил ни разу. Я только хочу, чтобы ты заткнулась.
— Гад! Вонючую тряпку… — Наташка изловчилась и захватила в рот моих два пальца. Захватила и стиснула зубы.
Пришлось крепко стукнуть ее коленом в живот. Только тогда она отпустила пальцы, и я выдернул их из ее рта. Пальцы оказались в крови.
— Дикая пизда! Ты откусила мне пальцы…
— Ты ударил меня в живот коленом, — тихо начала она, лежа на полу. — Ах ты, фашист! Фашист проклятый… Я всегда знала, что ты фашист!
— На хуя ты орешь! Ты прекрасно знаешь, что, если соседи нажалуются мадам, нас тотчас выставят из квартиры. А снять квартиру в Париже сейчас очень трудно. Мы окажемся на улице. Хочешь скандалить — скандаль, но делай это тихо. Пора стать цивилизованной. Тебе не кажется, что пора, дикарка? Тебе двадцать пять лет…
— Двадцать четыре! Пиздюк!
— Дура. Русская дура. Я же тебя люблю.
— Врешь! Ты врешь! — закричала она трагедийно, как персонаж старинной русской пьесы, трагедии «Борис Годунов», может быть.
— О нет! — возразил я таким же псевдоглубоким голосом.
— Врешь!
— Если бы я тебя не любил, то зачем бы я жил с тобой? — выдвинул я, как мне показалось, очень убедительный довод. — Никакой пользы из жизни с тобой извлечь невозможно, если… — Я понял, что я оскользнулся, но было уже поздно.
— Значит, я тебе ничего не даю? — свистящим шепотом спросил зверь, встав опять в позу дикой кошки, приготовившейся к драке.
Боже, что сейчас будет! Мне захотелось вознестись на некоторое время в небеса и вернуться, когда она успокоится.
— Помолчим… — предложил я. — Давай не будем ссориться.
Я попытался дотронуться до нее.
— Не смей прикасаться ко мне! — прогудела кошка — тигр — орган — русская женщина. И ударила меня по руке локтем. Больно.
— Я хотел тебя обнять, дуру…
— Свою Елену иди обнимай!
— При чем здесь Елена? Какая, на хуй, Елена… Сколько можно поминать Елену! Я живу с тобой, ебаное чучело, а не с Еленой. Уже второй год живу с тобой!
Очевидно, до нее все-таки дошло, что я второй год живу с ней. Она замолкла. Пользуясь затишьем, я все-таки дотронулся очень осторожно до ее плеч и, слегка погладив их, привлек ее к себе. Она фыркнула и дернула плечами, пытаясь сбросить мои руки. Если мне удастся уложить ее в постель и выебать, она успокоится. Но укладывать в постель живой генератор, сгусток энергии, молнию следует очень осторожно. Одно неловкое замечание, одно неточное движение — и джинн опять окажется на свободе. Хитрый Лимонов в процессе усаживания джинна в бутылку… Мои руки осторожно блуждали по телу джинна. Забрались под черную тишот с многочисленными «факами» на ней («фак ю», «фак ми», «фак офф», «фак Иран», «фак противозачаточные таблетки» и т. д.) и обласкали крупные груди джинна, молнии, женщины, органа, расположившиеся на худой грудной клетке русской девушки. Наташка тихо шипела, как остывающий утюг, и, слыша эти обнадеживающие знаки, воодушевленный, я стащил с нее куртку и тишот. Уже по пояс голая дикарка, со спутавшимися, только что окрашенными в цвет советского знамени волосами, вдруг дернулась и, обернувшись ко мне презрительным лицом, заявила:
— Сейчас ты будешь меня ебать, да? Все вы, мужики, одинаковы… Никакой фантазии, или ебать, или не ебать… Посередине у вас ничего нет.
Заявление меня обидело.
— Что значит все вы? Я не считаю себя обычным мужчиной, Наталья.
Официальное «Наталья» означало большую степень обиды.
— Все другие тоже не считали… — Она нагло улыбнулась и, вывернувшись из моих рук, возвратилась в боевую кошачью позу. Глаза ее потемнели от ненависти и презрения ко мне и ко «всем другим».
— Не смей меня помещать