Зимний скорый. Хроника советской эпохи - Захар Оскотский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тогда — осенью. На третьем курсе.
Бог знает, с чего мелькнул в его распаленном мозгу и слетел с языка именно этот срок. Будто не только ей, но и себе самому назначал отсрочку, в глубине души еще пугаясь перехода во взрослую жизнь.
А решилось всё окончательно через несколько дней, когда они, тоже впервые, пошли вместе в театр.
Нине хотелось в Большой Драматический, посмотреть «Луну для пасынков судьбы» или «Цену», товстоноговские новые спектакли. Но туда рвался весь город. Григорьев бегал по театральным кассам без всякого успеха. Кассирши — особая женская порода, выхоленные красавицы от тридцати до сорока (благоухание неведомой заморской косметики доносилось даже сквозь окошечко), — не поднимая глаз, небрежно бросали: «Нет!» Лишь одна посмотрела на его расстроенную физиономию и немного сжалилась:
— В БДТ лучше не спрашивайте! Хотите — в Пушкинский, «Перед заходом солнца», с Симоновым?
Нина, узнав, куда они пойдут, лишь пренебрежительно усмехнулась:
— Да он же всегда играет одинаково, что в «Петре Первом», что в «Человеке-амфибии»! Одни и те же придыхания, вскидывание головы, пафос ненатуральный. Ну, раз уже взял, — пойдем.
Его почему-то поразили слова Нины. Даже не то, что ей не нравилась игра Симонова, а то, как она рассуждала об этом. Едва ли не впервые он услышал ее собственное мнение, пусть такое, с которым не был согласен, однако говорившее о наблюдательности ее и способности мыслить. И тут же он осознал, что удивляться должен, скорее, самому своему удивлению: значит, его поразило то, что Нина оказалась способна думать! Что же получается, преклоняясь перед ней, он ее дурочкой считал, свою любимую?..
В огромном зале Пушкинского театра медленно погас свет. Шурша и поскрипывая, разъехался красный бархатный занавес. И сцена раскрылась окном в странный мир. Вроде бы перед ними была Германия, но не поймешь какой эпохи. Ни отзвука, ни предчувствия мировых войн, бомбежек, концлагерей. То ли девятнадцатый век, то ли раннее начало двадцатого. А скорей всего, просто некая страна вне времени и земного пространства, такая же условная и нереальная, как условен и нереален показался на первый взгляд сюжет — любовь семидесятилетнего старика и молодой женщины. И уже сверхъестественно, магически нереален был тот, кто царил в этом мироздании: тяжело передвигавшийся по сцене, высокий, сутуловатый, седой, с яростными глазами и хриплым, порой дребезжащим на высоких нотах голосом.
Когда он в первый раз вскинул голову, чтобы ответить на реплику партнера, Григорьеву вспомнилась ирония Нины. А уже в следующую секунду для него и для всей тысячи людей в многоярусном зале не существовало больше ни собственной их жизни с заботами и радостями 1966 года, ни даже памяти о том, что находятся они всего-навсего в театре, куда попали, заплатив по рублю за билет, и что перед ними — с детства знакомый по фильмам и другим спектаклям актер, о котором не только Нина, многие с насмешкой говорили, что он давно уже спился, выдохся, отыграл свое. Они не то, чтобы подчинились этому человеку, — они просто оказались в мощном, физически ощутимом поле его абсолютной власти.
— О чем эта книга? — спрашивал он на сцене.
— О жизни и смерти, — отвечали ему.
— ЛЮБАЯ КНИГА — О ЖИЗНИ И СМЕРТИ! — назидательно говорил он, и от этих простых слов (не бог весть какая мудрость), но сказанных ЕГО голосом, захватывало дух, точно от раскрывшейся внезапно высоты.
Встревоженные сумасбродством старика, испугавшиеся за наследство взрослые дети пытались разлучить его с любимой. Он слушал их, собравшихся за столом, тяжко поводя большой седой головой, медленно вскипая яростью. И вдруг — эта ярость прорвалась! Он вскочил, неистово затопал ногами. Зал — до самых отдаленных уголков в вышине — завибрировал от его громового крика:
— Я никому не позволю погасить свет моей жизни!!
В бешенстве он схватил со стола попавшуюся под руку рюмку, с размаху швырнул ее об пол — и поник, обессиленный, обмякший, тяжело переводя дыхание.
Во внеземной, вакуумной тишине после взрыва (ни скрипа кресел, ни шороха, ни кашля) единственным отчетливо слышимым звуком во всем громадном затемненном зале осталось тихое позвякиванье катившейся по сцене рюмки. Казалось, вся тысяча людей напряженно прислушивается к нему.
Григорьеву и Нине, сидевшим в боковом ярусе, было видно сверху, как рюмка подкатилась к самому краю сцены. Дальше была оркестровая яма, накрытая покатой решеткой из деревянных брусьев. Рюмка, продолжая тихо позвякивать, поблескивая в прожекторной подсветке, с шальной точностью прокатилась над всей ямой по одному из брусьев, со стуком упала к ногам зрителей первого ряда, — и никто из них, окаменевших, не шелохнулся, даже не вздрогнул…
В тот вечер, провожая Нину домой, Григорьев сказал ей:
— Об этом только детям и внукам рассказывать, как о чуде. Мы своими глазами видели великого артиста в его лучшей роли.
Нина промолчала.
Он повторил уже настойчиво, требовательно:
— Мы будем об этом НАШИМ детям и внукам рассказывать, правда?
Нина молчала. Они шли вдвоем по пустынной вечерней улице, приближаясь к ее дому.
Он остановился — и вдруг схватил ее за плечи и решительно повернул к себе. Она подчинилась, опустив глаза, избегая его взгляда.
— Будем?! — в отчаянии добивался он и, кажется, даже встряхнул ее: — Будем?!
Она поморщилась, чуть повела плечами. Он испугался, что сделал ей больно, поспешно отпустил ее.
Нина улыбнулась. Тихо ответила:
— Это ТЫ будешь рассказывать. Мне его игра всё равно не понравилась.
Наверное, с минуту, пока он осознавал смысл ее слов, они так и стояли друг против друга. Потом он снова, уже бережно, взял ее за плечи, привлек к себе. С помутившимся разумом впервые ощутил своей грудью легкое прикосновение ее груди и, зажмурившись, потянулся к ее рту.
Губы Нины не шевельнулись в ответ на его поцелуй. Но она и не отстранилась.
Потом было лето. Студенческая стройка в Киришах, где возводили нефтекомбинат. Растянувшийся по берегу Волхова палаточный городок — сотни палаток, выцветших, дырявых, расписанных дурашливыми надписями и рисунками. В этом громадном лагере сошлись стройотряды трех институтов. Здесь были свои улицы и переулочки, вытоптанные в траве до земли между рядами палаток. Были свои административные центры — вагончики с репродукторами, где помещались штабы отрядов, а возле них — кое-как сколоченные бараки-кухни, источавшие из всех щелей дым и жар топившихся дровами плит, да крытые толем навесы над дощатыми обеденными столами и скамейками.
Сама работа была незатейливой: лопаты в руки — и всем, даже девушкам, рыть канавы. Для водостоков, для укладки труб.
Им выдали «форму» — старые, списанные с флота тельняшки и бушлаты. Но днем, когда работали на солнцепеке, они сбрасывали с себя почти всё. Ребята оставались в одних плавках, девушки — в купальниках. Голые тела блестели от пота. Едва рабочий день заканчивался, первым делом бежали к Волхову, скатывались с крутого глинистого берега в мутную воду — смыть с себя пот и грязь.