Анастасия. Вся нежность века - Ян Бирчак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
М. Кузмин, 1907 г.
Вот тот мир, где жили мы с тобою…
Ангел мой! Ты слышишь ли меня?
Ф. Тютчев
Вы, баловни судьбы,
Слепые дети счастья…
С. Надсон
Когда бы не Елена —
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
О. Мандельштам
О, эти юные лица
С их нежным и бархатным взглядом…
В. Башкин
Скажите, что нас так мятет?
М. Ломоносов
Ей нравились воздушные порталы
Готических церквей…
А. Федоров
Я получил блаженное наследство —
Чужих певцов блуждающие сны…
О. Мандельштам
Старинная мебель в пыли,
Да люстры в чехлах, да гардины…
А. Белый
В черную полночь, под пологом древних ветвей,
Мы вам дарили прекрасных – как ночь – сыновей,
Нищих – как ночь – сыновей…
И рокотал соловей – Славу.
М. Цветаева
Двух бокалов влюбленный звон
Тушит музыка менуэта —
Это празднует Трианон
День Марии-Антуанетты.
М. Светлов
И цветы, и шмели, и трава, и колосья,
И лазурь, и полуденный зной…
Срок настанет – Господь сына блудного спросит:
«Был ли счастлив ты в жизни земной?»
И. Бунин
Так объясни, какая сила
В печальном имени твоем?
А. Ахматова
И объяснение в любви
До первой встречи…
А. Ахматова
Счастье, призрак ли счастья, —
Не все ли равно?
С. Надсон
Любовь. Одна любовь! Все прочее – химера…
Г. дю Вентре
За мученья, за гибель – я знаю —
Все равно: принимаю тебя!
А. Блок
Я твоих благословенных губ
Никогда мечтою не коснулся…
А. Ахматова
Нежность не жнет, не сеет,
Духом святым сыта.
Что же она умеет?
Только снимать с креста…
В. Павлова
Мы – две руки единого креста,
Единых тайн двугласные уста…
Вяч. Иванов
Откуда такая нежность?
М. Цветаева
Увозят милых корабли,
Уводит их дорога белая…
И стон стоит вдоль всей земли:
«Мой милый, что тебе я сделала?»
М. Цветаева
Но как забыть, что я слыхала
Биенье сердца твоего?
А. Ахматова
Тяжка обуза северного сноба…
О. Мандельштам
Помнишь ли труб заунывные звуки?
Брызги дождя, полусвет, полутьма…
Н. Некрасов
И кто в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь,
Не ведал ваших искушений,
Самоубийство и Любовь?
Ф. Тютчев
Ну а в комнате белой, как прялка, стоит тишина.
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала.
Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена —
Не Елена, другая, – как долго она вышивала?
О. Мандельштам
На обручальном кольце моей прабабушки Розалии с внутренней стороны тонким глубоким рондо выгравирована надпись: «1904 годъ. R.-D.».
Прадед же до конца дней не снял с руки своего кольца…
* * *
Мой прадед, Дамиан Люцианович Ольбромский, и без синего, шитого золотом мундира ее императорского величества лейб-гвардии уланского полка был статен, высок и чертовски хорош собой. Ни в умении на выездке держаться в седле, высоко запрокидывая голову и горделиво кося в сторону необычайно глубокого цвета карим горячим зрачком, ни в щепетильных вопросах офицерского политеса, ни на балах иль модных в то время журфиксах не было ему равных в изысканности манер, в обходительной ловкости обращения, в умении, едва касаясь рукой атласного стана, повернуть в grand-rond даму так, чтобы, невзначай скользнув по раскрасневшейся щечке душистым смоляным усом и лишь на мгновение поймав взгляд своей визави, знать наперед, в какой день и с какими словами она бессильно опустит веки под напором его притязаний.
Как и большинство шляхетных поляков, он вел свои корни не менее чем от звонких имен римских патрициев, но к тому времени, как вступил в свои сознательные лета, род его уже не был ни богат, ни знатен, и оставалось у Дамиана Люциановича от всех родительских добродетелей лишь небольшое именьице Косаковка, скорее даже хутор, посреди ковыльных таврийских степей, где бегал на воле табунок его воронежских скакунов, которых разводили скорее для забавы, чем для выторга, да в развалившейся от дряхлости усадьбе в глубоких матушкиных сундуках тлели в безысходности старинные валансьенские кружева на гранатовом бархате роброн урожденной графини Вишневецкой.
Редко наведываясь в родные пределы, сбивал он носком сапога резные замковые петли на сундуках и, поддевая кончиком шпаги то нехитрый медальончик с засушенной фиалкой, то какое-нибудь воздушное матине, сводившее некогда с ума заезжего гостя, вдыхал запах потревоженной плесени и тяжело ходил скулами.
Фамильное состояние Ольбромского не располагало к несбыточным надеждам.
* * *
Рожденный для других времен и измерений, Дамиан не дорожил и тем немногим, что досталось ему по роду, напропалую прожигая жизнь, будто спеша поскорее добраться до конца.
Он не был ни пресыщен, ни циничен, ни развращен, но в обществе, куда его определила судьба, где изо дня в день перекатывался в гостиных с десяток дурно заученных французских фраз, где в столь же убогих, но уже русских выражениях (где ж на всех французских-то напастись?) глубокомысленно рассуждали о нравах ли, о погоде, о романах или о политике, не меняя одинаковых интонаций; где высшим шиком в арсенале очаровательниц считалось умение, виртуозно взметнув юбки на повороте, показать идущему вслед кавалеру обтянутые фильдеперсом тугие икры, – как было не казаться ему высокомерным мизантропом на скрипучих уездных паркетах, равно как и на полированном розовом мраморе в залах Северной столицы?
Возможно, здравые мысли и неизбитые суждения уже рождались где-то в разночинных кругах, но Ольбромскому недоставало охоты в них углубляться в поисках приключений. Еще не было в общественном сознании тех Фрейда и Ницше, Юнга и Кьеркегора, какими мы их сейчас воспринимаем, еще не было нужды здоровому, успешному в карьере офицеру маяться непривычной и неприличной для своего сословия разночинной дилеммой – «тварь я дрожащая или право имею?» или же раздирать язву неудовлетворенного честолюбия – «что делать? и кто виноват?»