Голубиный туннель - Джон Ле Карре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Верно.
— Помните?
Помню.
— Так вот никакой никакого анекдота я не рассказывал. Верно?
И это верно.
— Поклянитесь.
Я поклялся.
Один художник, с которым я познакомился, несомненно, выжил бы в условиях любых ограничений, они ему даже нравились; звали его Илья Кабаков, и на протяжении нескольких десятилетий он был то в фаворе у советского правительства, то наоборот — Кабакову приходилось даже подписывать свои работы чужим именем. Попасть в его мастерскую мог только человек надежный и имеющий нужные знакомства, и только в сопровождении мальчика с карманным фонариком, освещавшего путь, а путь этот, долгий и небезопасный, пролегал через несколько соседних чердаков по мосткам из досок, перекинутых между балками.
Оказавшись наконец в мастерской, ты видел Кабакова, колоритного затворника и экстраординарного художника, и его свиту: улыбчивых дамочек и почитателей таланта. А на холсте — удивительный мир его добровольного заточения: осмеянный, помилованный, украшенный и универсализированный своим непобедимым и любящим создателем.
В Троице-Сергиевой лавре в Загорске, которую часто называют русским Ватиканом, я смотрел, как русские старушки в черных одеждах падают ниц на каменные плиты пола и целуют крышки саркофагов с мощами святых — крышки из толстого, помутневшего стекла. А потом в современном кабинете, обставленном глянцевой скандинавской мебелью, представитель архимандрита в изысканном облачении объяснял мне, как христианский Бог творит чудеса посредством государства.
— Мы говорим только о коммунистическом государстве? — спрашиваю я, дождавшись, пока он окончательно отшлифует свою заготовку. — Или Он творит чудеса посредством любого государства?
И вместо ответа вижу широкую всепрощающую улыбку инквизитора.
К писателю Чингизу Айтматову, о котором, к стыду своему, я прежде не слышал, мы с моим переводчиком-британцем летим «Аэрофлотом» в Киргизию, садимся в военном городке на территории Фрунзе (ныне Бишкека). Место, где нас разместили, — это не фрунзенский ответ гостинице «Минск», а роскошный пятизвездочный дом отдыха ЦК.
Территория огорожена колючей проволокой, периметр патрулирует охрана из КГБ с собаками. Говорят, они здесь, чтобы защитить нас от горцев — угонщиков скота. Ни намека на кланы мусульманских диссидентов. Кроме нас, в доме отдыха постояльцев нет. В подвале — прекрасно оборудованный бассейн и сауна. На шкафчиках, полотенцах и банных халатах изображены мохнатые звери. Я выбираю лося. В бассейне жарко, как в торговом зале биржи. За несколько американских долларов управляющий готов нам предложить запрещенную водку с разными вкусами и местных девушек. Первое мы берем, от второго отказываемся.
Когда возвращаемся в Москву, Красная площадь по какой-то загадочной причине закрыта. Наше паломничество в Мавзолей Ленина откладывается на другой день. Проходит полсуток, прежде чем мы узнаем уже известное всему миру: Матиас Руст, молодой летчик из Германии, оказав открытое неповиновение силам советской наземной и воздушной обороны, посадил свой самолетик буквально у входа в Кремль и, сам того не подозревая, обеспечил Горбачеву предлог для увольнения министра обороны и группы генералов, не согласных с его реформами. Когда новость распространилась среди литераторов Переделкина, я, помню, не слышал ни хриплых голосов, прославлявших подвиг авиатора, ни громкого хохота — наоборот, все как-то сжались и притихли — это сгустился знакомый страх, ведь последствия могли быть суровыми и непредсказуемыми. Смена власти, военный переворот или, даже в нынешние времена, устранение неугодных интеллигентов вроде нас — кто знает?
В городе, который пока еще зовется Ленинградом, я встречаюсь с физиком, лауреатом Нобелевской премии мира Андреем Сахаровым, известнейшим русским диссидентом и одним из самых выдающихся представителей своего поколения, и его женой Еленой Боннэр — недавно Горбачев, как того требовала гласность, освободил их после шестилетней ссылки в Горьком и попросил принять участие в перестройке.
Сахаров-физик приложил все усилия, чтобы создать по заказу Кремля первую водородную бомбу, а Сахаров-диссидент проснулся однажды утром, понял, что бомбу свою отдал в руки бандитов, и осмелился сказать им об этом во всеуслышание. Мы беседуем в кооперативном ресторане (он в Ленинграде один-единственный), Елена Боннэр сидит рядом с Сахаровым, а отряд молодых кагэбэшников взял наш столик в кольцо и непрерывно обстреливает из фотоаппаратов 1930-х годов со вспышкой. Это тем более абсурдно, что ни в ресторане, ни на улицах русских городов никто не повернет головы, чтоб поглядеть на Андрея Сахарова, никто не сделает к нему шаг, чтобы тайком пожать руку великому человеку, по вполне очевидной причине: лицо опального Сахарова запретили. Стало быть, наши не-фотографы снимают не-лицо.
Сахаров спрашивает, приходилось ли мне встречаться с Клаусом Фуксом, британским физиком-атомщиком и советским шпионом, который к тому времени вышел из британской тюрьмы и поселился в Восточной Германии.
Нет, не приходилось.
А не знаю ли я, случаем, как Фукса поймали?
Я, говорю, знал того, кто Фукса допрашивал, но как его поймали, не знаю. Полагаю, худший враг шпиона другой шпион — я киваю на липовых фотографов, что вертятся вокруг нас. Может, кто-то из ваших шпионов рассказал о Клаусе Фуксе кому-то из наших шпионов. Сахаров улыбается. Он улыбчив, в отличие от Боннэр. Интересно, он от природы такой или приучил себя улыбаться, чтобы обезоруживать следователей? Почему он спрашивает о Фуксе? Размышляю я, но не вслух. Может, потому что Фукс, хоть и жил на относительно свободном Западе, предпочел предавать тайком, вместо того чтобы смело и открыто заявить о своих убеждениях. А Сахаров жил в полицейском государстве, теперь погибавшем в предсмертных муках, и за право высказываться открыто должен был страдать и лишиться свободы.
* * *
Сахаров рассказывает, что у дверей их квартиры в Горьком ежедневно дежурил сотрудник КГБ в форме, и ему запрещено было встречаться глазами с арестантами, поэтому свежий номер газеты «Правда» он передавал им, повернувшись спиной, через плечо: держите, но в глаза мне не смотрите. Рассказывает, что Шекспира перечитал от корки до корки. Отрывки из Великого Барда Андрей знал наизусть, вставляет Боннэр, но не умел произнести, ведь в годы ссылки он ни разу не слышал живой английской речи. А потом Сахаров рассказывает, как однажды вечером, на седьмом году ссылки, в дверь грозно постучали, и Боннэр просила не открывать, но он открыл.
— Я сказал Елене: ничего нам не сделают, они ведь и так уже сделали все, что могли, — объясняет Сахаров.
В общем, он все-таки открыл дверь и увидел двух мужчин — офицера КГБ в форме и человека в спецовке.
— Мы пришли установить телефон, — сказал офицер КГБ.
Тут на лице Сахарова снова заиграла озорная улыбка. Я, говорит он, человек непьющий — по правде говоря, и вовсе трезвенник, — но скажу вам так: в закрытом советском городе заполучить телефон — это все равно что заполучить рюмку ледяной водки в пустыне Сахара.