Мистер Ми - Эндрю Круми
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, разговаривая с Луизой, я почти не слышал себя, я следил за сменой выражений на ее внимательном лице, пытаясь разглядеть реакции ее глубинного сексуального «я», скрывавшегося среди других граней ее личности, того «я», к которому я взывал, даже если мои сигналы были столь же слабыми, как отчаянные просьбы о помощи, выстукиваемые телеграфистом с тонущего судна. Под конец она сказала слегка невпопад, что студентам и преподавателям следовало бы регулярно встречаться, чтобы поговорить о жизни вообще. «О жизни вообще». Это была ее единственная реакция, и я немедленно согласился: действительно, почему бы не повесить объявление, почему бы нам не создать такую группу? Мы принялись строить планы и вдруг обнаружили, что захвачены общим энтузиазмом на том клочке общественной жизни, где позволили себе находиться вместе; на участке пола, где сейчас разговаривали и играли два ребенка, тогда как их родители — наши невыраженные желания — продолжали собственный более серьезный разговор, разделенные узкой, но непреодолимой пропастью между нашими стульями.
Джилл Брендон остановилась около меня, когда я вешал объявление, и удивленно спросила, к чему это? У нас и так уже есть факультатив французской литературы, ассоциация студентов и преподавателей; зачем я приглашаю студентов собираться и обсуждать литературу и «жизнь вообще»? А преподаватели тоже приглашаются? Разумеется, ответил я с напускной беспечностью человека, вполне сознающего свою вину, и вогнал в доску объявлений последнюю кнопку.
В следующий четверг ко мне в кабинет пришли четверо. Среди них была девушка по имени Паула, у которой я был руководителем курсовой работы и которая, возможно, была в меня влюблена, как это часто случается со студентами и от чего страдают преподаватели на всех уровнях. Пришел бледный, и унылый юноша, чье имя мне было неизвестно, но которого я часто видел в городе; он всегда бродил в одиночестве, и у него всегда были грязные жирные волосы. Пришел Боб Кормак, мой никогда не выпускающий изо рта трубку веселый коллега — увлечение Рабле переходило у него все нормальные границы, и наверняка он явился лишь для того, чтобы убедиться, что из моей затеи ничего хорошего не выйдет. И, наконец, пришла Луиза, для кого и с чьей тонкой помощью и было собрано это общество, но первые десять минут она просидела молча, слушая, как Боб распространяется по поводу фразы «лжецу нужна хорошая память», выловленной им из моего вступительного слова и, как он с гордостью заявил, недавно обнаруженной у Квинтилиана.
Паула кивала и без конца закидывала ногу на ногу. Мне пришло в голову, что, если я как-то отреагирую на ее уловки, Луиза, возможно, приревнует меня к ней; или, во всяком случае, убедится, что она не единственная, кого я нахожу привлекательной. Но когда Боб добрался до кульминации своей речи (заговорив, как и можно было ожидать, о том, как Рабле использовал замечание Квинтилиана), я взглянул на Луизу и увидел, что она не обращает ни малейшего внимания ни на меня, ни на Паулу, ни даже на бледного юношу, который так и не представился и в конце нашей встречи выскользнул за дверь так же беззвучно и с таким же малым трением между ним и миром, с каким осколок льда скользит по замерзшему пруду.
Я решил перевести разговор с Рабле на что-нибудь другое и в качестве переходной темы заговорил о восхищении, с которым о Рабле высказывался Монтень; тут у нас с Бобом была какая-то общность взглядов, и кроме того, это была область, где Луиза, как я надеялся, более осведомлена. В ту минуту литература для меня была лишь средством осуществления сексуальных желаний; все годы моих научных занятий словно сфокусировались в протянутом пальце, указывавшем по очереди на свято чтимые имена Руссо, Шатобриана, Бальзака и даже на минуту остановившемся (хотя я ничего этого не слышал и осознавал лишь отказ Луизы поселиться в гнездышке, которое я так тщательно для нее свил) на Флобере. Как ребенок, которого позвали спеть песенку взрослым гостям, я вдруг обнаружил, что излагаю известную историю про «Искушение святого Антония».
Закончив эту раннюю поэму, Флобер пригласил в Круассе своих друзей Максима Дю Кампа и Луи Бюйе, чтобы те ознакомились с его шедевром. Чтение заняло четыре дня — дважды по четыре часа каждый день. Закончив, Флобер положил на стол последние страницы рукописи и гордо спросил друзей, что они думают о поэме. После неловкого молчания Бюйе сказал, что рукопись следует бросить в огонь и больше никогда о ней не упоминать. Галлюцинаторная фантазия Флобера, где святого Антония посещают чудовищные видения, где он встречается с дьяволом и разговаривает со свиньей, не вызвала у его невероятно терпеливой аудитории ничего, кроме неловкости. Флобер взывал к их сочувствию, пытался защищать свою поэму, предлагая внести изменения, но все было напрасно. Позднее все трое отправились на молчаливую, тягостную прогулку, во время которой Бюйе предложил:
— Почему бы тебе, Густав, не использовать для романа ту историю, что недавно опубликовали в газетах, — про жену врача, покончившую с собой?
Андре Жид совершенно ошибочно судил о Прусте; Флобер совершенно ошибочно судил о самом себе. Читая друзьям свою поэму, он видел ее лишь изнутри, и ее достоинства не были очевидны никому, кроме него самого. Друзьям постепенно удалось убедить его, что он совершил ошибку, влюбившись в собственное произведение, все его недостатки стали объектом этой любви, свидетельствами «индивидуальности», которая была ему слишком дорога, чтобы ее менять. Можно даже сказать, что Флобер был так же слеп к своей чудовищной фантазии, как я — к безобразию свободной комнаты, где уже не считал нужным переклеивать обои. Когда я рассказывал своей группе эту историю, заботясь более всего о впечатлении, которое мои слова произведут на Луизу — в сущности, только к ней я их и обращал, — мне вдруг пришло в голову, что все мы, возможно, по существу, являемся авторами своих частных жизненных историй, в которые мы влюблены и к которым привыкли, но которые, если бы мы прочитали их вслух друзьям, оказались бы пригодными лишь для растопки камина. Мы видим свою жизнь исключительно изнутри и, быть может, слишком часто напоминаем тех неумех художников, которые прежде, рисуя рекламы голливудских фильмов, старательно выписывали в зеркальном отражении имя детектива на стеклянной двери его конторы. Мы читаем свои рукописи не с той стороны, а мир тем временем проходит мимо, не замеченный нами.
— Ну и чем все кончилось? — спросила наконец Луиза. — Как поступил Флобер?
— Воспользовался советом Бюйе и написал роман о женщине, которая для него ничего не значила, но о которой он смог впоследствии сказать: «Мадам Бовари — это я». — Паула вознаградила меня улыбкой, было видно, что она узнала цитату; бледный юноша презрительно усмехнулся; Боб Кормак устало хохотнул, словно ему рассказали очень старый анекдот. Луиза снова замолчала.
Тем не менее «литературные собрания» продолжались. На следующий раз пришли только Луиза и молчаливый юноша (так и не назвавший своего имени). Мы с Луизой отлично знали, что эта последняя помеха скоро устранится благодаря естественному ходу вещей. С другой стороны, в группе остались люди наименее разговорчивые, и без помощи Боба Кормака и улыбок, кивков и смены закинутых ног Паулы я оказался вынужденным непрерывно говорить сам, надеясь, что Луиза понимает, что я на самом деле хочу ей сказать.