Зависть богов, или Последнее танго в Москве - Марина Евгеньевна Мареева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Откуда-то тянет дымом — под Москвой горят леса.
Соня шла мимо темных витрин. Вот «Тюль», вот «Дары природы»… Ну что ты, Природа, опомнись, Природа! Разве ж это дары? Крашеный воск, муляжи антоновских яблок, пыльная целлулоидная тыква с проволочным кургузым хвостиком — разве это твои дары, Природа?
И Соня улыбнулась, глядя на себя в черное стекло. Она не из Скупки.
И это не Скупка. Это Сретенка. Это Москва.
Дары природы… Вот и Соне вручен ее Дар. Запоздалый, но щедрый. Надо принять его. Нельзя его отвергать.
Нельзя себя мучить. Хватит. Довольно.
21 августа 1983 года
Натыкаясь на чьи-то тела, она металась по салону. Больно ударилась бедром о подлокотник кресла. Кто-то налетел на нее сзади, оттолкнул. Соня упала в проходе между рядами кресел, закрыв голову руками… Удар в бок… Нет, они не нарочно!
Они тоже мечутся, наталкиваются друг на друга. И вжимаются друг в друга, крепко-накрепко приникают друг к другу. Обезумев от страха, теряя последние силы, крича и плача, молясь на чужом языке, причитая и воя, люди обнимают друг друга так судорожно, так истово, будто хотят напоследок срастись с чужим телом, слиться с ним, тоже дрожащим от ужаса, спрятаться под заслоном чужой, трепещущей, еще живой, еще теплой плоти.
Тогда не так страшно будет умирать. Смерть будет мгновенной, общей. Ты сливаешься с чужой плотью, ты ввинчиваешься в эту горячую, стонущую, сотрясаемую смертным ознобом кучу-малу, ты зарываешься в нее, заворачиваешься в нее, тогда не так страшно!
И Соня встала, держась рукой за подлокотник, за спинку кресла. Вцепилась в чью-то руку, прильнула к чьему-то телу, обхватила руками чужие плечи, вжалась мокрой от слез щекой в чью-то щеку, успев рассмотреть только узкий, приплюснутый нос, раскосые азиатские глаза с расширенными от ужаса зрачками, бледную смуглую кожу с желтоватым отливом.
Незнакомец тоже обнял Соню и прижал ее голову к своему плечу.
Соня открыла глаза.
Звонили в дверь.
Соня вскочила с постели, содрав с мокрого тела ночную рубашку, мокрую — хоть выжимай! Опять — хоть выжимай, Жара. Полуденный зной.
Что за ужас ей снился? Это все от жары. У кого-то бессонница, а у Сони кошмары.
В дверь продолжали звонить. Значит, ни Сережи, ни Сашки нет дома. Накинув халатик на голое тело, Соня отправилась в прихожую.
Маленький черноголовый пацанчик в огромной, с мужского плеча, куртке с эмблемой «Олимпиада-80» стоял за порогом. Цыганенок. Из тех, кто ежедневно крутится у метро «Колхозная», возле «Форума», там у них гнездовье, в извилистых узких переулках между Сретенкой и Цветным.
— Ты Соня? — недоверчиво спросил цыганенок.
— «Вы» надо старшим говорить. — Соня потуже затянула пояс на халатике. — Да, я.
— Давай трешку, — хмуро потребовало таборное вольнолюбивое дитя, с обезьяньей сноровкой почесывая грязный затылок.
— Зачем? — изумилась Соня.
Цыганенок вздохнул, очень по-взрослому, по-мужски оценив презрительным взглядом Сонину безмозглость, Сонины куриные мозги, Сонины неуместные вопросы. Смешно, но грязное уличное дитя тотчас напомнило ей холеного барственного Вадима, который смотрел на Соню точно так же.
Цыганенок вынул из кармана безразмерной олимпийской куртки узенькую голубую полоску бумаги, и Соня мгновенно все поняла.
— Он ведь тебе заплатил уже, совести у тебя нет, мздоимец! — Но она все же открыла сумочку, стараясь не поворачиваться спиной к гонцу, — сопрет ведь что-нибудь тотчас. Андре, балда французская, нашел кому довериться! — Вот твои три рубля. Отдай билет.
Цыганенок пересчитал рублевки, засунул их в карман куртки и вручил Соне узкую голубую полоску, билет на дневной сеанс в кинотеатр, пропуск к Андре. А если бы Сережа был дома? Если бы Сашка открыл дверь?
— Он мне наказал только тебе отдать, без посторонних, — будто прочитав Сонины мысли, сказал цыганенок и кубарем слетел вниз по лестнице.
Захлопнув дверь, Соня опустилась на стул. Кинотеатр «Форум», шестнадцать часов, двадцать первое августа. Ряд девятнадцатый, место третье. А второе, надо думать, у Андре. Или первое. Рядом. Девятнадцатый — это почти в конце. Так, в темноте, рядом, колено к колену, ну повернись ко мне, найди мои губы… Взрослые люди, как старшеклассники, которым податься некуда, обняться негде, не целоваться же в Сонином подъезде!
Надо идти. Какой жуткий сон, он уже второй раз Соне снится… Салон самолета, давка, чужое азиатское лицо. «Мы падаем. Падаем, падаем…»
В дверь снова позвонили. Вздрогнув, Соня молниеносно спрятала билет в карман халата. Это, наверное, Сережа пришел. Или Сашка. Вот как им в глаза смотреть?
Вчера же смотрела. Вернулась от Ирки, разогрела им ужин. Потом Сережины партизанские саги вычитывала, исправляла ошибки. Сережа, даром что видный партизанский писатель, в грамматике несилен, на деепричастных оборотах подрывается, как его партизаны — на заминированном совхозном поле…
Звонят неотрывно, настойчиво. Вот открыть бы сейчас дверь и сказать сразу, с порога, решившись: «Сережа, я тебе…» Что «я тебе»? Неверна? Изменила?
«Сережа, я падаю». — «Мы падаем?» — «Падаем. Да».
И Соня открыла дверь.
— Ты совсем, что ли? — выпалила Канцероген, возмущенно округлив светлые, круглые, ненакрашенные глаза. Канцероген вообще не красилась — аллергик. Видимо, ядом своим гремучим не только чужих травила, но и себя саму тоже. — Совесть есть у тебя? Пять минут звоню! Ты что, спала, что ли?
Соня молчала, обалдело глядя на незваную гостью.
— Поехали. — Канцероген подбросила на ладони ключи от своего бессмертного, закаленного в горнилах неисчислимых аварий «жигуленка». — Живо, живо! Они тут рядом, на Второй Мещанской. Он ее из актерского общежития забирает.
— Кто? — спросила Соня. — Кого, куда?
— Фридрих! — заорала Канцероген, сжав ключи в ладони. — Эту суку узбекскую, Матлюбу! Он из дома ушел! Алла в истерике! Они комнату сняли! Соня, он спятил на старости лет. Соня, спасай его! Кто, если не ты? Вразуми его, Соня!
Время еще есть, она успеет. Она успеет на дневной сеанс, ряд девятнадцатый, место третье.
Вот и Фридрих тоже сошел с ума. Это все солнце. Солнце взбесилось, и все посходили с ума. Всего-то четыре дня прошло. За эти четыре дня Фридрих успел, одурев от своей несусветной, внезапной страсти, уйти из семьи, бросить все, все порушить — а, гори все огнем, сам черт теперь ему не брат. Три восточные крови, как три воедино сплетенных бикфордовых шнура. Подпали — и рванет! И рвануло.
Канцероген неслась как угорелая, взнуздав своего ветерана. Ее неукротимая развалюха, израненный, но стойкий «жигуль», с исцарапанной, свирепой мордой, с подбитой фарой, мчался по проспекту Мира, наводя ужас на окрестные автомобильные стада. Те