На танке через ад. Немецкий танкист на Восточном фронте - Михаэль Брюннер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
27 января 1945 года я написал матери письмо, на котором сохранился штемпель Данцига от 9 февраля 1945 года и которое все же дошло: «В Эльбинге уже идут уличные бои. И мы не знаем, будем ли мы оборонять Цинтенские казармы. Хотя крупный штаб (генерал-полковника Рендулича) со своими «блестящими женщинами» находится здесь, эти господа сидят дальше в тылу». (Если процитировать А. Штальберга, то «танковым соединением нельзя командовать, находясь в его голове».) Я тогда не знал, что моя восточнопрусская 24-я танковая дивизия была тоже переброшена в Восточную Пруссию на защиту своей родины и вела бои перед Цинтеном. Во время последних боев за Восточную Пруссию она вынуждена была отойти к южному берегу Хаффа, на пляж между Балгой и Розенбергом. Из 4000 оставшихся в живых солдат было выбрано 500. Им удалось добраться до Шлезвиг-Гольштейна, тогда как остальным было уготовано достаточно мрачное будущее.
В таком по-настоящему подавленном настроении однажды на утреннем построении главный фельдфебель стал искать унтер-офицера в качестве начальника караула и солдат в качестве караульных. Он опрашивал каждого об их жалобах на здоровье. Когда я сообщил ему об ожогах, он посмотрел на меня, и поскольку я выглядел внешне совершенно здоровым, то я получил приказ отправляться с отделением солдат начальником караула на склад горюче-смазочных материалов, расположенный под Цинтеном, который мы должны были охранять в течение суток. В обстановке неуверенности, омрачавшейся еще и тем, что ежедневно и ежечасно мог поступить приказ в составе пехоты идти на фронт, чтобы участвовать в безнадежных оборонительных боях, эта задача доставила мне мало радости. Но приказ есть приказ, и я отправился на склад ГСМ. Когда я через сутки вернулся, друзья меня встретили возгласом: «Тебе по-настоящему повезло: пока ты «тащил службу, к нам сюда наехала военно-врачебная комиссия!» Они рассказали, что военно-врачебная комиссия освидетельствовала всех солдат, сидевших в казарме, большинство из них признала годными к службе на фронте, куда их немедленно и отправили. Мне повезло, что я, будучи в карауле, не попал на комиссию и как «забытый» мог дальше оставаться в казарме вместе с «отрядом калек».
Оказалось, то, что меня назначили в караул, с этой точки зрения имело решающее значение. Я потом уже раздумывал, почему именно меня главный фельдфебель назначил в караул, и прежде всего о том, что бы
было, если бы я попытался от него увильнуть. Служба в этом карауле дала мне ключевой опыт. Я получил еще один, как потом оказалось, ключевой опыт.
На следующий день все обитатели казармы, к которым относились также и женщины в форме, были переведены в Хайлигенбайль, где были размещены в переполненной казарме. Все унтер-офицеры разместились в мансарде. Как и в Цинтене, здесь тоже постоянно слышалась канонада, и все знали, что русские находятся поблизости от Хайлигенбайля. К этому времени Красная Армия захватила Эльбинг, и теперь мы сидели в «котле», из которого пока оставался открытым выход только в направлении Фришен Хаффа и Фрише Нерунга.
«Как мне получить милостивого Бога».
Мартин Лютер
Настроение среди солдат в казарме Хайлигенбайля, неспособных к сопротивлению, теперь достигло нулевой отметки, так как обстановка совсем не рисовалась в розовых тонах. В качестве примера совершенно упавшего настроения и депрессии я могу привести реакцию на песню, которую с чувством перед собравшимися на чердаке товарищами пел один унтер-офицер: «Не дари мне больше роз…» Стоявший рядом унтер-офицер сразу же грубо ответил: «Ты можешь больше не беспокоиться. Роз тебе никто уже не подарит!»
6 февраля 1945 года пробил решающий час. Всех вызвали на осмотр к молодому врачу с чрезвычайными полномочиями. В длинной очереди к столу, за которым сидел врач, стояли солдаты и унтер-офицеры. Каждый с большей или меньшей робостью рассказывал ему о своих жалобах, потом следовал беглый осмотр, и врач объявлял результат. Слышалось только: «годен» и «не годен». Когда очередь дошла до меня, то я, наученный опросом главного фельдфебеля, отправившего меня в караул на склад ГСМ, знал, о чем сейчас должна идти речь: «Ты сейчас должен убедить этого врача, что не годен к фронтовой службе!»
— На что жалуетесь?
Грудным тоном уверенности и знания, что у этого врача нет возможностей для подробной диагностики, я ответил:
— Ожоги лица и обеих рук, снижение зрения на две трети, недостаточность миокарда!
Последняя жалоба должна быть главной, но во время поверхностного осмотра проверить ее невозможно. Врач достал из сумки стетоскоп, прослушал меня, медленно снова сел за стол и пристально посмотрел на меня, быть может, слегка неуверенно, снизу вверх.
Я смотрел ему прямо в глаза. Потом он пробормотал, но все же достаточно отчетливо, чтобы не только я, но и главный фельдфебель, стоявший у столика, могли услышать: «Не годен». На заготовленном листке рукой он написал решающее «НЕ» перед напечатанным на машинке словом «годен», и меня отпустили.
Камень упал с моего сердца, ведь благодаря своему обращению и огромному везению я получил важнейшую бумагу для последних трех месяцев войны. Я вернулся на казарменный чердак к моим товарищам, и мой ответ «не годен» на их вопрос о результате врачебного осмотра вызвал непонимание, злобу и даже ненависть у тех, кто с явными тяжелыми ранениями были признаны годными.
— Как может солдат, по которому не видно никаких серьезных недостатков здоровья, быть негодным? — По мнению многих солдат, покалеченных до инвалидности, которых тот врач записал годными, его врачебное заключение было не только ложным, но и несправедливым. Но и такие несправедливости случаются на войне. А какая судьба ждала «годных»? Из них сформировали пехотную группу, которая была уничтожена в последующих тяжелых боях. Этой группе администрацией Вермахта был присвоен номер полевой почты, хотя почтовое сообщение было уже прервано и у отряда не было никаких шансов.
На следующий день «негодные» были отпущены с приказом идти через Фрише Хафф и Фрише Нерунг в Данциг. Я тоже был в их числе. Утром 7 февраля 1945 года мы вышли из Ляйзунена на лед замерзшего Фрише Хаффа. Это был туманный хмурый дождливый день. И наш взгляд на ледяное пространство утешения принести нам не мог. Мы видели на льду, покрытом уже водой, сотни, тысячи повозок беженцев. Бедствия беженцев были неописуемыми, а их повозки представляли собой жалкое зрелище. Подавленные судьбой, изгнавшей из родных мест, а теперь заставившей их бежать по льду, женщины, дети и старики сидели на телегах, полностью загруженных их последним добром: посудой, швейными машинками, сковородами. Дождь не переставая хлестал по лицам беженцев, в то время как со стороны близкого Эльбинга слышался грохот артиллерии. Несмотря на то что я укрывался плащ-палаткой, вода проникла через шинель и куртку до тела. Поскольку я одновременно шел по воде, то ботинки, носки и брюки до колен совершенно промокли. Мои товарищи, шедшие за телегой, запряженной лошадьми, тоже совершенно промокли. Когда небо на короткое время прояснялось, сразу же появлялись русские истребители и штурмовики, сбрасывавшие на беженцев мелкие бомбы. Они или поражали бегущих людей непосредственно, или разбивали под ними лед, под который уходили повозки с беженцами. Мой ранец, нагруженный, как и повозки беженцев, самым оставшимся у меня необходимым, из-за дождя стал таким тяжелым и так давил на спину, что через несколько километров я бросил его на повозку, рядом с которой шел. Через некоторое время я его вдруг уже не смог увидеть. Меня словно ударом поразило: «Ранца с самыми необходимыми вещами больше нет». Потом я с облегчением увидел, как он тащится за телегой по льду. Хотя он уже упал, но зацепился ремнем за ось телеги и таким образом не потерялся, однако все, что в нем было, совершенно промокло.