Пагубные страсти населения Петрограда–Ленинграда в 1920-е годы. Обаяние порока - Светлана Ульянова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клюев — комсомолец, молодой рабочий, стыдится своего „звания“. Он избегает называть себя рабочим, находя более картинные названия: „электротехник“, „электрик“ — рекомендуется он „дамам“.
Бедный „Боб“, в эту получку ему не хватило трешницы на визитные карточки, текст которых он мечтал видеть таким: „Электротехник Клюев“.
Заглянув под убогий трехногий стол „электротехника“ мы найдем с десяток склянок с ярлыками „Вежеталь-Португаль“, „Кадюль“ и пр. Это — очень важная расходная у него статья.
Вот что говорил мне по секрету „Боб“ Клюев:
— Это не жизнь, а одно недоразумение… Я, кажется, с ума сойду. Хиромантка это сказала.
Комсомолец начинает посещать хироманток. Вот новое времяпровождение.
— Разве не занимает тебя комсомол, не интересует его работа? — спросил я однажды.
— Ну, хватил. комсомол, это так, по привычке. А что так, по существу буза. Это так. нужно лишь временно, для будущего. Эх, если бы денег побольше!..
Единственным ли примером комсомольца-мещанина является Клюев?
Нет и тысячу раз нет. Таких, как Клюев, похожих на него, — сотни»[219].
А что получится, если истинного рабочего-пролетария попытается сбить с пути девушка? К сожалению, вероятным итогом станет «роковая любовь»:
«Был один хороший парень. Сережка. Он полюбил такую же простую девочку, как сам. Но их пути, в нехитром коротании дней у городской заставы, разошлись. По очень своеобразным, может быть, поводам. Не сошлись интересы. Она любила бывать в кругу людей, которые не ходят в кабаки, но пьют за чистыми вечерушечными столами, как лошади. Она не любила людей, которые не знают модных романсов и не умеют придавать любви тонкий и чарующий аромат. Он любил просто, любил смех и веселье не по нотам, и когда хотел пить, то шел в кабак, такой же темный и грязный, как и его настроение. Там он под вывеской о раках и пиве, и залил кончившуюся роковую любовь. Ребята называли ее: „Раковая любовь“. Вспоминаю, как он говорил Лидии:
— Я твоих заводных джентльменов не люблю. Я живой человек… Среди них я, как гвоздь в пироге… Хотя я тебя, знаешь Лидка, и люблю, как. сукин сын!..
Они рассорились и пошли разными дорогами. Он — плохую выбрал. Она — туда, где собираются люди, все изящные, как молодые миллиардеры, и умные, как отрывные календари»[220].
Мещанство, прикрывшись безобидными танцами, косметикой и одеждой, превращалось в зло, не меньшее, чем пьянство или азартные игры. Оно так же затягивало и грозило убить классовую сознательность и стремление вместе с другими строить светлое будущее. Власть пока еще не могла уничтожить нэп, но и не дошла до «сталинского консьюмеризма» середины 1930-х гг. с его принципом «жить стало лучше, жить стало веселей». Из-за этого несчастные рабочие, которым везде говорили, что именно они авангард и элита нового общества, оказывались между окружавшей их красивой жизнью журнальных обложек, кинофильмов и ресторанов и спартанским, с нотками пуританского ханжества, «идеальным» бытом, предлагавшимся официальной пропагандой.
Язвы мещанства в Петрограде-Ленинграде 1920-х гг. разъедали не только рабочую молодежь, но и будущую советскую интеллигенцию — студентов. Среди них также находилось достаточно несознательных элементов, танцевавших фокстрот и пудривших нос, но отличительной чертой вузовцев стало «упадничество». Считалось, что пессимизм не для пролетариата: «…упадничество во всяких его формах по самой своей природе чуждо пролетариату. Оно характерно для отживающего класса — буржуазии, которая, несмотря на то что нэп предоставил ей пока некоторые возможности „дышать“, видит свой конец, свое окончательное и полное уничтожение в результате победоносного социалистического строительства»[221].
И именно студенчество, среди которого еще оказывались сильны дореволюционные элементы, было ближе к этой буржуазии. Университеты, институты и академии являлись ареной бескомпромиссной борьбы за пролетаризацию высшей школы. Не только большинство профессуры, но и значительная часть студенчества не приняла революцию. «Красные» студенты называли их «белоподкладочниками», намекая на обязательную студенческую дореволюционную форму, которую те упорно продолжали носить. Приток в вузы пролетариата и ограничения на поступление для «бывших» приблизил власти к успеху, но ситуация была очень зыбкой, что и показал 1927 г.
Именно в этот год началась борьба с упадничеством, символом которой стала «есенинщина». Поэт-самоубийца оказался не только самым популярным среди молодежи, но и идейным вдохновителем пьянства, хулиганства и даже суицидов. На эту тенденцию обратил внимание народный комиссар просвещения А.В. Луначарский. В докладе в Коммунистической Академии 13 февраля 1927 г. он признался: «Если хулиганство нечувствительно переходит в уголовщину, то пессимизм нечувствительно приводит к самоубийству. И одно время сильно участившиеся случаи самоубийства среди вузовцев показали, что действительно такая болезнь существует»[222]. Конечно, некоторые полагали, что пролетариату с этими людьми не по пути и «есенинщина» распространена среди других классов, почему и не стоит обращать на нее пристального внимания: «Известно, представители каких социальных прослоек молодежи попадают в ряды есенинцев, известна социальная база есенинщины. Обследование самоубийств в вузах показало, что самоубийцами-есенинцами являлись по преимуществу выходцы из деревни и из городской мелкой буржуазии — элементы, социально родственные Есенину, являвшемуся знаменем их упадочных настроений, ушедшие от своей социальной среды, пошедшие к пролетариату, но к нему не дошедшие, завязшие на беспутье» [223]. При этом часть партийных активистов и функционеров все же понимала, что неконструктивным было бы просто закрыть глаза на проблему.
Сигналом к началу дискуссий о Есенине и есенинщине послужила статья Н.И. Бухарина «Злые заметки», ударившая «залпом» по его творчеству: «И все-таки, в ц е л о м есенинщина — это отвратительная, напудренная и нагло раскрашенная российская матерщина, обильно смоченная пьяными слезами и оттого еще более гнусная. Причудливая смесь из „кобелей“, икон, „сисястых баб“, жарких свечей, березок, луны, сук, господа бога, некрофилий, обильных пьяных слез, и „тропической“ пьяной икоты, религии и хулиганства, „любви“ к человеку, в особенности к женщине, бессильных потуг на „широкий размах“ (в очень узких четырех стенах ординарного кабака), распущенности, поднятой до „принципиальной** высоты, и т. д., — все это под колпаком юродствующего quasi-народного национализма, — вот что такое есенинщина»[224].