Время нарушать запреты - Марина и Сергей Дяченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем не менее время шло, а Богдана не становилась лучше. Наоборот, войдя во вкус безнаказанности, она грубила все наглее, училась все хуже и вела себя все развязнее; за ней вечно таскались табуны парней, и Богдана дразнила их, не понимая, чем такие игры могут кончиться. Клавдии пришлось серьезно поговорить с мужем. Олег Викторович, оказывается, прекрасно чувствовал свою вину – он давно уже не занимался воспитанием дочки, боясь доставить сироте хоть малейшее огорчение. Чем такое попустительство могло закончиться, страшно было представить.
Итак, Олег Викторович вспомнил свои обязанности по отношению к дочери. Велосипед был на время заперт в сарае, магнитофон унесен в училище, в сейф, а джинсы, коротенькие юбки и отвратительные прозрачные майки отправились высоко на антресоли. Богдане оставили в назидание только школьную форму – до тех времен, пока она не опомнится и не возьмется за ум. Клавдия Васильевна искренне надеялась, что это случится самое большее через неделю.
Куда там!
Вместо раскаяния девчонка обозлилась. Скоро Клавдия обнаружила, что на нее косятся соседи; выяснилось, что Богдана, обиженная сирота, направо и налево рассказывает людям «всю правду» о «злобной мачехе».
Богдана жаловалась в школе, жаловалась на улице, жаловалась в магазине; выдумки ее вовсе не были наивны – нет, плела она их тонко, с недетской изощренностью. Школьная форма, которую Богдана теперь не снимала, оказалась знаменем ее обиды: всю одежду продали, говорила Богдана. На вырученные деньги купили мачехе колечко. Когда придет, присмотритесь – оно у нее на пальце (а на пальце у Клавдии действительно появилось скромное колечко, второе кольцо в ее жизни после обручального, крохотная серебряная змейка – подарок мужа). И все вещи матери, говорила Богдана, снесли в комиссионку, даже французский кружевной лифчик, который покойница надевала только по праздникам. А на вырученные деньги поставили мачехе золотую коронку – вон она, присмотритесь (а Клавдии в те дни в самом деле пришлось поставить коронку – передний зуб сломался)…
Соседи, еще недавно называвшие сироту «нахлебницей» и «паршивицей», вдруг прониклись к ней сочувствием. Клавдия, узнав, в чем дело, сперва нервно смеялась, потом доказывала с пеной у рта: ложь! Да врет она, вы ей, сопливой, верите, а мне нет?!
К сожалению, все обстояло именно так. В Богдане проснулось дьявольское искусство лжи: ей верили. Клавдии – нет.
Уже говорили, что она окрутила вдовца ради его дома и денег. Что она все эти годы только и думала, как бы выскочить за директора; что она и в смерти блондинки повинна (не уточняли, правда, каким образом). И вырастала, крепла, передавалась из уст в уста новая легенда о жестокой мачехе, сживающей со света юную падчерицу…
Однажды, вернувшись с базара, Клавдия села у входа на низкую табуретку, уронила кошелки и разрыдалась, не в силах больше сдерживаться. Ее счастье распадалось прахом. Косые взгляды, злобные шутки, насмешка и ненависть от вчерашних добрых знакомых – да за что же?!
Случилось так, что Олег Викторович вернулся в тот день с работы раньше обычного. Открыв дверь своим ключом, он застал Клавдию рыдающей, кинулся утешать, обнимать, а потом и расспрашивать: кто обидел? Клялся стереть с земли, разобраться как следует: кто посмел?!
Клавдия не смогла скрыть от мужа то, что знал уже весь город и только он, Олег Викторович, не знал. Она-де, Клавдия, выскочила за него из-за денег, а падчерицу заживо хоронит, чтобы не с кем было делить наследство…
Поняв, в чем дело, Олег Викторович побледнел. Крепко обнял Клавдию, побежал на кухню, нашел в аптечке какие-то таблетки, принес жене со стаканом воды. Клавдия проглотила безропотно, умылась и легла в постель. И долго лежала, глубоко дыша, слушая, как восходит в животе, будто солнце, таблетка и распространяет вокруг себя покой и безмолвие.
В тот день Богдана вернулась домой часам к одиннадцати. Отец, ни слова не говоря, крепко взял дочь за руку и повел в ее комнату; там, не обращая внимания ни на крики, ни на слезы, снял ремень и задал дочке ту самую порку, которую она давно заслужила.
* * *
Соседи, разумеется, все узнали. Жалея Богдану (и страшась, конечно, новых чудовищных обвинений), Клавдия уговорила мужа вернуть девчонке велосипед, магнитофон и шмотки. Может быть, умелое сочетание кнута и пряника принесет наконец плоды…
После порки Богдана в самом деле изменилась. Сделалась послушнее и тише, не огрызалась, не грубила, не пропускала школу, не возвращалась за полночь. Радоваться бы – но у Клавдии Васильевны все тревожнее становилось на душе. Она едва удерживалась, чтобы не вздрагивать всякий раз, встречаясь с падчерицей глазами.
Богдана смотрела странно и страшно. Зеленые тени жили на дне ее глаз – там сидела злоба такая глубокая, такая неистовая, что Клавдия невольно ежилась под этим взглядом. Не раз и не два говорила себе: да пусть ее, пусть делает что хочет, пусть пропадает где вздумается, ей-то, Клавдии, что за дело, зачем взялась воспитывать чужую дочь? Зачем вмешалась, зачем сделалась врагом, ну ее, чур ее, вон как смотрит… Ведьма…
Отводила глаза, с Богданой старалась не встречаться и не разговаривать, но никак не могла отвязаться от мысли, что воздух в доме давит. Что Богданина ненависть висит в нем, как удушливое облако пропан-бутана. Что хочется вырваться и уйти – хотя бы к матери, за три скрипучие ступеньки, избавиться разом и от шепота за спиной, и от ядовитых Богданиных глаз.
А тут еще со здоровьем начались проблемы. Клавдия смолоду была крепкой и даже карточки в поликлинике не держала – а теперь узнала в одночасье, где у нее сердце, и что такое давление, и как ноет спина, и как набухают вены… Даже золотая коронка во рту, кажется, потускнела. Мать качала головой: сглазили тебя. Точно, сглазили. Поехать бы к бабке, снять порчу, а то ведь все хуже и хуже…
Жаловаться мужу не решалась. По-прежнему летала по дому, всюду успевала, но без огонька, без прежнего энтузиазма. Радость погасла совсем.
– А чтоб тебя! – сказала однажды в сердцах, слушая вопли соседского мальчишки, второй час канючившего под окном девчонкиной комнаты: «Богда-ана… Богда-ана!..» – Чертдана, не иначе!
Никто не слышал.
В ту ночь Клавдии приснился страшный сон. Тем более страшный, что сочетался с явью; она то задремывала, то просыпалась. Снилось (или мерещилось), что из темного угла их с мужем комнаты выходит собака, светло-желтая, будто кость. И идет к ней, Клавдии, посверкивая глазами, поцокивая когтями по деревянному полу. Казалось бы, чего страшного – собака приснилась. Но чем ближе она подходила, тем яснее становилось Клавдии, что с собакой что-то не так. Крылось в глазах ее, в движениях, в тени на полу – непростое, не звериное и не человеческое; да и откуда взяться в комнате собаке? Собакам место на дворе…
Клавдия хотела выбраться из сна, ворочалась, трясла головой, поднималась на локте; вот проснулась, в комнате темно и тихо, рядом похрапывает директор, и время облегченно вздохнуть: «Куда ночь, туда и сон»… Глядь – из угла смотрят два горящих глаза, и все начинается сначала: крадется странная собака, тянется за ней изломанная тень, останавливается сердце: проснуться!..