Избранное - Феликс Яковлевич Розинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Истории этой сами ее участники дали название «Утро стрелецкой казни». Как известно, картина Сурикова изображает утро перед казнью стрельцов, а не после нее; кажется непонятным, почему «стрелецкой», почему «казни», если накануне со Славкой все окончилось благополучно; но есть тут и другое: в «стрелецкой» есть «стрелять», и тут, как видно, одноклассники Славки подсознательно связали со стрельцами непрозвучавший выстрел, а несвершившееся самоубийство — со смертной казнью.
События «Утра стрелецкой казни» начались с того момента, когда учащиеся 10-го «А» входили в свой класс со второй перемены и Вячеслав Маронов ударил по щеке Валерию Образцову. Это было чем-то совершенно неожиданным, потому что всю перемену, как и предыдущую, они проговорили, стоя в коридоре у окна, и, как все видели, их разговор, хотя и был, конечно, серьезным, не предвещал оплеухи — громкой и какой-то безобразной: Славка вошел в класс, за ним шла Лерка, он приостановился, подумал как будто, потоптавшись на месте, повернулся назад и ударил Лерку так, что она чуть не упала. Всю сцену тоже видели все, так как эта пара, естественно, приковывала к себе непрерывное внимание классного населения. Вчера с утра разнесся слух, будто Музыкант, как звали Маронова, застрелился, и из-за этого классы почти не занимались, школьники жужжали и изводили расспросами учителей, здорово перепуганных. Обсуждалось также отсутствие Образцовой. Потом, уже на четвертом уроке, пошла гулять весть, что Славка тяжело себя ранил, почти что до смерти, и, может, выживет, а может, и умрет; затем, к концу шестого часа, стали говорить уж о совсем неинтересном и разочаровывающем, — что он и не стрелялся вовсе, а только прогулял, удрал из дому, был пойман, и, добавляли остряки, теперь везут Маронова, как Пугачева, в клетке через Москву. Сегодня же Славка и Лерка явились парой, голубчики, и всем было понятно, что все-таки вчера происходило что-то — и с Мароновым, и с Образцовой, но только что узнаешь-то? — не спросишь же: «Эй, Славка, ты стрелялся? из-за Лерки, да?» — они же, эта парочка, шептались обе перемены в стороне от всех, и все со стороны на них смотрели. И вдруг — оплеуха.
Хуже всего было то, что в этот момент в класс входил и Сталинист — учитель истории, огородное пугало в этом питомнике свободомыслия.
— Что такое?! — вскричал он. — Вы?! Маронов? Из класса! Немедленно!
Славка не двигался. Лерка стояла напротив него и смотрела ему в глаза, чуть растянув подобием улыбки свои красивые губы.
— Я вам сказал, Маронов! — продолжал истерично кричать Сталинист. Поскольку был он секретарь парткома, вчерашняя весть о самоубийстве школьника перепугала его сильнее, чем других, и вот теперь ему явился повод отыграться за недавний страх. — К директору! Со мной! Вы слышите?!
Но Славка не слышал. Бледный, горбясь и ничего вокруг себя не видя, пошел он по проходу между столами на свое место и сел.
— К директору не нужно, — сказали от окна.
— Это мне знать! — на том же крике ответил историк. — Маронов!
— Не трогайте его, — сказали еще откуда-то.
— Я настаиваю!
— Начинайте лучше урок, — посоветовали ему.
— Вы мне указываете! В таких условиях! Я отказываюсь! Так вести урок невозможно!
— И не надо, не надо, — сказали ему успокаивающе.
— Что-о-о?! — взревел Сталинист.
— …о-о-о?! — ответил ему хорошо спевшийся унисон. Так они применили на деле игру, придуманную Ахиллом: эхом повторять слова и звуки, точно имитируя их высоту и тембр.
— Перестать!!!
— …ать!!!
— Ну, знаете! — воскликнул историк.
И на единодушном «аете!» выскочил в коридор.
Класс неторопливо и нешумно начал рассаживаться. Раскрывали учебники, ждали, что историк вот-вот вернется — один или с директором: последует общий формальный выговор — мол, ваше поведение недопустимо, важнее всего учебный процесс, но дисциплину нужно соблюдать, — и урок продолжится. Но не появлялся никто. Стало слишком тихо. И оказалось, что все головы повернуты в одну сторону, — туда, где друг за другом сидели Маронов и Образцова. Сгустилось в этой части класса нечто притягательное, магнетизм оттуда исходил слишком сильный, аура вокруг их двух фигур мерцала, излучала импульсы, и два демона — любви и смерти — медленно парили там, над ними.
Неожиданно Лерка встала, торопливо достигла доски и диковато, как лесное быстрое животное, осмотрелась. Глаза ее блестели тоже диким, животным огнем.
— У меня поручение! — быстро сказала она. — Нужно было исполнить его вчера, но я… я вчера пропустила, сегодня поэтому! Вот. Слушайте! — Держа перед собою несколько исписанных листков, она стала громко, с аффектацией произносить: — «Поручаю тебе эту миссию! чтобы все знали! из-за чего я это сделал! В общем, у моих лежит записка! ДОМА ЛОЖЬ! В ШКОЛЕ ЛОЖЬ! ВСЮДУ ЛОЖЬ!» — Пауза. С грохотом, споткнувшись, Славка бросился вдоль прохода — ВЯЧЕСЛАВ! — к доске, сидевшие по сторонам его схватили, он вырывался, а Лерка высоко взлетевшим голосом продолжала: — «Так там написано! Зачитай в классе! Чтобы не трепались зря! И пусть не делают из меня психа! Я в полном порядке! То, что я написал, и есть правда!»
— Заткнись, идиотка! — крикнул Славка.
— Не ори, — зло ответила Лерка. — Я уже кончила. — И пошла назад по проходу, прямо на Славку, задирая голову и глядя с вызовом ему в глаза, как будто говорила: ну, ударь, ударь еще раз! Что, не хочешь? Подошла к нему вплотную, грудь в грудь, и подняла к его лицу листки, которые держала:
— На. Порви сам.
Он резко выхватил у нее листки и, скомкав, стал заталкивать их в карман куртки. Лерка меж тем прошла мимо. Славку освободили, он сказал: «Болваны», — и, успокаиваясь, но еще со злобой посматривая на Лерку, отправился за свой стол.
Опять настала в классе тишина, но этого здесь не любили — здесь не переносили тишину, молчание, тоску и мрак, — ведь всем-то было по шестнадцать, — и кто-то произнес сочувственно:
— А это верно, Музыкант. Как-как? «Все — ложь»?
— Нет-нет! Не так! Все по-другому! — посыпалось со всех сторон, и было снова отчетливо сказано: «дома ложь, в школе ложь, всюду ложь». В них это входило. Вернее, в них это было и раньше, теперь же входили в них эти слова и соединялись внутри их сознания с тем ощущением жизни, какое в них взрастало год от году вместе с «жизненным опытом», — и он-то, этот опыт, был теперь так ловко обозначен этим умницей и