Тайна Черной горы - Георгий Свиридов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В просторном доме Чухониных дым стоял коромыслом. Шумно. Весело. Сытно. Пришли соседи, родня, дружки Терентия. В окна заглядывала детвора, а за их спинами таились девки. Им невтерпеж поглядеть на Терентия.
Бабка Парасковья, или как ее звали в округе – Чухониха, жена старого охотника и рыболова Мокея Чухонина, на радостях не знала, как угодить и чем угостить внука, возвернувшегося живым и здоровым после службы. Она все подкладывала и подкладывала на стол, обильно уставленный едою, то полный березовый туесок, то чашку со снедью, то ставила сковородку и, глядя на внука, счастливо улыбалась да ласково приговаривала:
– Закусывай, Терентьюшка, закусывай. Вот сохатинка парнáя, стерлядка вареная… Грибки маринованные, огурчики малосольные… Отведай копченой осетринки, нельмы беломясой. Вот спинка муксуна, ты с детства любил рыбку энту… Ешь-пей, касатик ты наш… А икорку почто не берешь? Неужто на солдатской службе отвык от еды нашей, кержацкой? Икорка свежая, она силы придает, тело крепит…
– Не, не отвык, бабаня. А соскучился только крепко.
Терентий Чухонин, сытый, разомлевший, с густым румянцем на скуластом лице то ли после баньки, то ли после выпитого самогона, сдержанно улыбался и послушно брал деревянной самодельной ложкой из зеленой, местами облупленной эмалированной чашки янтарно-красную лоснящуюся, отливающую светлым маслянистым налетом крупнозернистую кетовую икру и подносил ко рту.
– В городе как? – рассуждал он. – Всё там есть.
– Всё, говоришь? – дед Мокей из пузатого лафетника разливал по рюмкам самогон, закрашенный брусничным соком.
– Всё тама есть, – повторял Терентий. – И рыба разная, и мясо. Икра тож. Только в магазинах вразвес, за деньгу. А у солдат, хотя и у танкистов, какие рубли? Видимость одна.
– Служба, она и есть служба, – многозначительно произнес Мокей и поднял свою рюмку. – Ешо по одной, с возвращением, значитца! С прибытием!
Мокей выпил, крякнул, вытер седые усы и, смачно захрустев огурцом, в который раз оглядел рослого и ладного внука. Как есть вылитый отец! И статью, и обличьем… Как две капли, не отличишь. Плечистый, крепкотелый, с длинными узловатыми руками. И улыбка та же, открытая… И глаза. Спокойные, ясные, с зеленым таежным накрапом, как говаривал покойный прадед, «лесные глаза». Все в нем родное, чухонинское.
И на миг показалось Мокею, что не внук перед ним, а сын Феодосий, и как-то больно захолонуло сердце. Сразу припомнилось, как на третий год войны Феодосий приезжал на побывку. После госпиталя. В такой же гимнастерке с погонами. Тогда первый раз они видели новую форму и погоны. Феодосии заявился с боевыми медалями и Красным орденом. Мокей почему-то припомнил, как посуровел покойный дед Вукол, ткнул пальцем на орден Красной Звезды, задумчиво пожевав бороду, спросил: «Как же ты, Феодосий, отличия эти принимал, а? Ведь не от Бога, от безбожной власти дадены». Притихли кержаки тогда, меж собой переглянулись. А Феодосий улыбнулся, ну вот так, как сейчас улыбается Терентий, да и ответил деду Вуколу: «За защиту отечества награждения дадены. А чтобы понять, Вукол Анисимович, надобно, глядя смерти в глаза, пройти от Сталинграда до Киева, от Волги-матушки до Днепра-батюшки». И смолчал тогда дед Вукол, ни слова не возразил, и молчанием своим как бы утвердил правильность слов солдата-фронтовика.
Всего одну неделю сын погостил. Всю неделю радость была в доме. Зима тогда выдалась ядреная, снег метровыми шапками навис на избах и банях. Всем селом провожали Феодосия. А он шел по улице, ведя сына за руку. Рядом шла враз погрустневшая Настасья с глазами, полными слез. А Феодосий улыбался, разрумянился от мороза и спирту, говорил, что дойдет до самого Берлина и возвернется домой с полной победой. Слова его оказались верными, наши дошли-таки до самого Берлина. А он остался навсегда в далекой крымской стороне, у города – надо же! – тож Феодосии. Похоронка пришла с большим запозданием, потом, после всенародного праздника Победы, когда война кончилась, и он, Мокей, облегченно вздыхал: хоть старшой-то уцелел! В канун того победного года в дальнее таежное село одно за другой пришли послания с черной каймой на Федора и младшего Анисима… Оба были холостые, не успели обзавестись семьями.
Жестоко прошлось военное лихолетье по двору Мокея Чухонина, лишило наследников и помощников, подрубило три главных корня у славной кержацкой семьи, оставило для продолжения рода лишь малолетнего внука Тимоху… Опустела враз просторная изба Чухонина, где каждая вещица, каждое бревно в срубе хранят тепло и следы крепких ладоней троих его сыновей. А через два лета после войны схоронили и жену Феодосия, сломалось у нее что-то там внутри от горя и страдания, зачахла она на глазах, истаяла, как свеча восковая. Как ни старалась бабка Прасковья выходить невестку, кореньями да травами отпаивала, парила в баньке, мыла «наговорной водой», терла медвежьим мылом, приправленным соком багульника, ан ничего не помогло. Видать, крепкой силы любовью связаны были души Феодосия и Настасьи, не могла она совладеть с собою, онемело ее сердце до бесчувствия, захлебнулось в бесконечной печали. И остался на руках деда Мокея и бабки Прасковьи малолетний внук, последний и единственный отросток когда-то шумной и многолюдной семьи. Старый Мокей много встречал на своем нелегком веку горя, трудных поворотов судьбы, однако такого даже в самом тяжком сне не видывал.
Но жизнь есть жизнь, ничего не поделаешь. Горе, оно не бывает одиноким. Нет избы в селе, где бы война ни оставила когтистого следа. Да что село, оно махонькое, затерялось в таежной глухомани. По всей необъятной России черные следы траурной памяти.
Одолевая свое страдание, терпя то, что могло его погубить, он вместе с Прасковьей снова принялся за нелегкое житейское дело: растить внука, учить уму-разуму и оберегать от случайных холодных вихрей судьбы последний и единственный росток от чухонинского корня. И пошли впрок старания, видать, добрая закваска была в жилах, крепкие зерна лежали внутри. Вырос внук, вымахал ветвистым кедром, живя простой жизнью, и теперь имел свой разум, в истину которого он верил.
Скупой слезой затуманились глаза Мокея, и ему чудилось, что за столом сидит сын Феодосий и улыбается во весь рот, что его другие сыновья подают тихо свои голоса и он слышит их исстрадавшимся отцовским сердцем. Стало ему вдруг светло и грустно. Он, как бы очнувшись, смотрел на Терентия и подумал, что останется чухонинский след на земле, что есть кому понять и унаследовать добро и поучения на будущее время. Мокей вздохнул от этой последней своей мысли. Старый таежник был добрым, и от любви к погибшим ему хотелось, чтоб внук жил за всех умерших, чтобы исполнял их волю и мечты, которые они унесли с собою.
– Вот за Терентия, за корень молодой наш! – дед Мокей счастливыми осоловелыми глазами глядел на внука, расплескивая из полной рюмки самогон. – За наших кержаков!..
За окном зазывно пиликала гармоника, слышались девичьи голоса. Но Терентию нельзя покидать избу. Не положено. Хошь не хошь, а сиди в красном углу и слушай, отвечай, одним словом, держись главным человеком, уважай родню и старших. Гулянки подождут. И Терентий невольно грустно думал о том, что жизнь его складывается не так, как надо бы, что зазря он думал-мечтал все годы службы солдатской о Наталке-Полтавке, хотя ей не написал ни единого письма, надеясь, что она дождется его, если решилась при народе поцеловать… Зазря, выходит, думал о ней ночами, рисовал в мечтах разные сладкие картины. Нету ее, уехала на пароходе. Пусто без нее на душе. Муторно. Навсегда она поселилась в его сердце, свила там гнездо, и сейчас оно своей пустотой томило тоской-печалью.