Табельный выстрел - Илья Рясной
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часто Грек думал над устройством этого мира, этой страны. Он надеялся, что когда-нибудь волки и здесь сбросят овечьи шкуры. И тогда начнется пир. Не может Совдепия вечно держать всех в стойле. Вот только доживет ли он до этого?.. Нет, надо выбираться из этой проклятой страны, где угораздил его бог родиться.
Любаша, увидев гору драгоценностей, тут же схватила сережки с большими рубинами и закрутилась перед зеркалом, примеряя их и воркуя:
— Ну, какая прелесть. А сделаны как! А как камушки сверкают!
Вор недовольно посмотрел на нее.
— Грек, правда, мне идут?
Было понятно, на что она намекает — неплохо, чтобы эти сережки украшали ее уши.
— Как для меня созданы. Ну ведь идут?
— Идут, — кивнул Грек, встал и отобрал серьги. — Но они не про тебя.
Люба надулась, вон глазами сверкает, как молниями жжет. Но Греку плевать. Он слишком хорошо знал, сколько засыпалось воров, когда рыжевье своим марухам раздавать начинали. А тем ведь пофорсить надо, показаться перед всеми, чтобы такие же дуры вокруг от зависти сдохли. А так и дофорситься недолго — глядишь, ниточка тонкая и потянулась. В уголовке легавые свой хлеб не задаром едят. И вот, на Север, срока огромные, как поется в старой песне.
— Ладно, не куксись, — Грек вытащил из кармана засаленную пятидесятирублевку и положил на стол, с досадой осознавая, что деньги тают как снег. И пора срывать куш. — Возьми на хозяйство.
— Спасибо, родненький, — он и оглянуться не успел, а купюра уже растворилась где-то в складках Любкиного платьица.
Ох, как же она деньги любит, — подумал Грек. Хотя на то она и женщина. Женщина есть существо примитивное. Вон, Любаня — деньги, шмотки, косметика и ласки запретные на уме. И больше ничего дуре не надо! А оно и к лучшему!
В целом ему у нее было вполне неплохо. Но вскоре настанет время, когда нужно будет отсюда рвать когти. Вот только разобраться бы с этими инкассаторами.
Иногда у него мысль закрадывалась — а не слишком ли он сильно разогнался. Менты и так, как кабаны носом, весь город перепахали после убийства старого еврея. А тут если еще инкассаторов взять — легавые вообще озвереют. С них погоны полетят, коммунисты это им быстро устроят, а без партбилета они, как бабочка без крыльев, — летать не смогут, будут только ползать. Так что менты взбесятся. И рано или поздно узнают про него. И будут гнать его, как дичь, пока не загонят и не освежуют.
Так-то оно так. Вот только не особенно Грек верил во всесилие государства. Встречал по пересылкам и по зонам он бродяг, которые по десять-пятнадцать лет кормились налетами да мокрухами. Легенды ходили о банде, шалившей на юге России, — начала она сразу после революции, а взяли ее уже в середине тридцатых. В ужасе держали несколько губерний, на ее счету больше тысячи душ крестьянских, которых после ярмарки с вещами и деньгами тепленькими брали. Притом убийцы исключительно топором работали…
Было ведь такое. Тысяча душ и пятнадцать лет. Потом, правда, в банде раздрай начался, частью друг друга поубивали, а часть комиссары выловили и к стене прислонили.
Так что можно это государство водить за нос. Говорят, у уголовки раньше значок был — глаз в треугольнике. Всевидящее око назывался. Так вот око это далеко не всевидящее. Если бы оно видело все, то не было бы ни малин, ни гоп-стопов, ни воровского закона. Много мест в стороне от этих глаз, где можно свои делишки втихаря вершить. Если с умом подойти, то его не двадцать лет, а всю жизнь искать будут. Главное, чтобы кто-то из своих не проговорился. И чтобы стукач вблизи не завелся. Стукач рядом — это смерть. Так же как и дурак.
Ну а если ему суждено попасться, значит, фарт его иссяк. А тогда и дергаться нечего.
Плохо, что коммунисты опять расстрел ввели. Еще недавно куда легче мокрушнику жилось. Встречал Грек в зонах душегубов, которые по десять человек порешили, а им четвертак — мол, власть гуманная, расстрел отменила. А двадцать пять — это, значит, можно в бега податься и на свободе такое закрутить, что чертям тошно станет, все равно больше двадцати пяти не дадут. Красота. Правда, вертухаи таких двадцатипятигодичников сильно не любили. Вологодский конвой не спит. Пуля в спину на этапе за попытку бегства — обычное дело. Но тут уж как повезет.
Да, а сейчас и «вологодские» вертухаи не нужны — приговор областного суда, и в коридоре тюрьмы палач тебе вгонит маслину калибра девять миллиметров, или из чего они сейчас расстреливают.
От мысли, что его равнодушно расхлопает палач, по телу Грека пробежала дрожь. Никогда так не хочется жить, чем когда ходишь по краю. А он сейчас шел именно по краю и физически ощущал это.
Ничего, он фартовый. Все будет нормально. Только подельники беспокоят. Очень они дурные. Глупые. Это и плюс — ими легче управлять. Но и минус — по дури беспросветной могут что-то учудить. Надо их под контролем держать.
Эх, были времена, когда под ним в Киеве шайка ходила человек пятнадцать. Все у него, как в милиции, было — свои сыщики, свои чекисты. Труда не составляло пару человек послать присмотреть за кем надо. Только как-то быстро их накрыли тогда, не успели развернуться по-серьезному, и пришлось Греку делать ноги.
Подумав немного, он вытащил еще два червонца и положил на стол:
— На твои расходы, Любаня. Прикупи чего, чтобы душа пела.
— Спасибо, родненький.
— И вот что, Любаша, ты хавку-то близко от дома не покупай. А то злой глаз остер бывает.
— Не учи ученую.
— А мочи моченую, — хмыкнул Грек. — Ты улицу Кузовлева знаешь?
— Ну, знаю. А что тебе там понадобилось?
— Дом пятьдесят… Там двое чертей живут. Надо бы приглядеться к ним — что у них, не заезжают ли менты, не откаблучили ли чего.
— Кто такие?
— Братья Калюжные. Куркуль и Таксист.
— Не знаю, но слышала о них. По одной или две ходки у них, но не высокого полета. У тебя, значит, к ним интерес.
— Мой интерес — моя забота. Ты сделай, что просят.
— Там Надька живет рядом. За два дома. Подружка моя. В магазине тканей работает. Мне иногда дефицит достает. Буду к ней захаживать.
— Не насторожишь?
— Кого? Мужа ее, колдыря? Ему беленькую поставишь — забудет, кто у него был и как его самого зовут. А с Надькой у меня дела торговые.
— Я на тебя надеюсь. И не делай так, чтобы мне за тебя было больно, Люба, — холодно произнес он.
— Да ладно, прям застращал орлиным взором, — Люба поежилась от этого холодного взгляда. В душе поднялись животный страх и какое-то страстное вожделение. Как же ей нравился вот такой его взгляд — голодного хищника, готового порвать тебя зубами.
Она потянулась к нему, схватила за шею и прижалась жарко губами к его губам…
— Ну что, гражданин инженер, — сухо произнес Поливанов, внимательно разглядывая седого, невысокого, плотно сбитого татарина, глубокие морщины разбегались у него от глаз, придавая лицу какой-то наивный вид. Он смотрел куда-то в пол, плечи понуро опущены. Костюм его был скромный, но чистый, выглаженный, хлопчатобумажная белая рубашка застиранная, но тоже тщательно отглаженная, ботинки блестят — видно, что человек следил за собой, хотя и не имел для этого достаточно средств.