Мой маленький Советский Союз - Наталья Гвелесиани
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лариска шла от нашей автобусной остановки, и чуть сзади нее шел терпеливо молчащий отец.
Я не выдержала, подошла к ней и спросила:
– Что с тобой? Что случилось?
– Бима убили!.. Сволочи!.. – выдохнула Лариска.
Этого обреченного выдоха-выкрика было достаточно для того, чтобы я сразу попала в широко распахнувшее свои объятия синее-пресинее, огромное-преогромное, близкое-преблизкое, прозрачное, с вьющимися барашками веселых курчавых облаков небо. К тому же испускающее тонкими кольцами, как из трубки дядюшки Сэма, уютную утреннюю дымку. И не то чтобы это внезапно обнаружившееся небо вдруг разверзлось надо мной, скрытое прежде невидимой завесой. Нет, это небо было всегда. Непонятно было только, где все это время была я, почему искала его всюду, не догадываясь просто поднять голову.
Солнечно оглядев Лариску с головы до ног, улыбаясь своим мыслям, еще не обретшим словесную форму, я, ничего не сказав, проводила ее до подъезда.
Лариска так вытянулась за лето, что теперь отставала от меня в росте всего на полголовы, и наша двухлетняя разница в возрасте, таким образом, частично сгладилась. А когда я, покачиваясь, как кораблик на волнах, от зазвеневшей колокольчиками в моей груди музыки, ласковой, как ароматы цветов, шла потом обратно по той же дороге, продолжая блаженно улыбаться, мне вспомнился Мурзик, а потом Штирлиц из «Семнадцати мгновений весны», на которого наш Мурзик был так похож.
Глаза Штирлица – ясные, светлые, печальные – мудро запечатлевали мир, окружающий нас, чтобы забрать с собой в небеса и отмыть там от слез и грязи, отмолить у грозного Судии, деликатно шепнув ему на ухо несколько кратких, но емких фраз. И бежал за Штирлицем-Тихоновым его верный пес Бим, отчаянно желая его спасти, и – погибал сам, как погибает всякий Спаситель.
Все самое лучшее пришло в мое детство вместе с Лариской.
Я как бы вышла из мелководья в прекрасное, неумолчное море, и мы поплыли с ней в наше дальнее плавание двумя капитанами.
Не шагающая, а фактически бегущая – ее размашистая походка всегда сопровождалась широкими взмахами рук, – Лариска показывалась на углу наших сросшихся домов и, выкрикнув мое имя, срывала, уносила меня за собой с любого места. Если это была игра, я бросала игру. Если беседа с кем-то – прерывала беседу. Если сидела дома за каким-либо неважным занятием, томительно ожидая чего-то важного, бросала всё и стремглав слетала по лестнице. Казалось, только с этой минуты и начинался день.
Нет, не Лариска… теперь она была для меня Ларисой, и была тем самым богом, про которого полагается помнить всегда. Она, как Карлсон, могла прийти за мной в любое время, подхватить, в каком ни застанет месте – среди сна ли, огня, воды или медных труб, – и унести на крышу. Нет, выше крыш!.. Солнечный день принимал меня в свои живительные объятия и ласково трепал веселым ветром мои неприметно, не враз и не скоро расправляющиеся паруса.
Но паруса расправлялись, и корабль наш плыл и плыл по волнам, в которых не было ничего повторяющегося, единообразного. Окружающим было не под силу оценить степень нашей непредсказуемости. Попробуй они сделать это, их ошпарило бы, как кипятком, поразило бы, как электрическим током. Может поэтому – из чувства самосохранения – многие и не глядели в нашу сторону, полагая наше с Ларисой времяпрепровождение чем-то неважным, незначительным, а то и принимали его за дурь.
К примеру, моя мама часто спрашивала, правда, добродушным, снисходительно-ироничным тоном: «И что, ты так и будешь всю жизнь вместе с Лариской крутить хвосты собакам?» Почему-то у многих сложилось мнение, что из Лариски по жизни не выйдет толку, пропащий она совсем человек. А меня считали умной и, в общем-то, серьезной девочкой, несмотря на прущую из меня блажь.
Вот мы с ней, перемахнув через бетонный забор «стройки коммунизма», недостроенного бассейна-лягушатника, к которому прилегало большое асфальтированное поле, на котором впору было гонять в футбол, взбираемся на крышу одной из времянок и прыгаем в горку песка – с высоты не менее четырех метров. Это так увлекательно, и дух замирает от чувства опасности. Тем более что все происходит под самым носом у сторожа, пока тот дремлет в сторожке.
Но вот появляется и сторож – одно время в сторожах значился высокий худощавый старик-грузин; ходил он всегда очень прямо, с выгнутой по-военному грудью, с гордо приподнятой головой; нос у него был орлиный, а глаза голубые. Глядя немного затуманенными, хотя и внимательным взором, он грозил нам одним пальцем, а другой рукой жестом показывал – за мной!
Похохатывая, мы с Ларисой жмемся к стенке времянки, откуда только что спрыгнули. Нам ничего не стоит ускользнуть, перемахнув через ограду, оставив этого нового, не похожего на других сторожа, что называется, с носом.
Но мы завороженно, продолжая хихикать и шутливо толкаясь, движемся вслед за сторожем. И оказываемся в его халупке.
И что же мы видим? На стене висят две скрещенные сабли и настоящая древнегрузинская чоха. А на столике стоит дымящийся чайник, распространяя аромат трав, в окружении белоснежных чашек с горошинами на изящных полных боках. Тут же графин с вином и стаканы.
Сторож-чохоносец величественным жестом приглашает нас к столу. Нимало не смущаясь, мы принимаем приглашение.
Сидим, потягиваем чай, не отказываясь, понятно, от переломленного пополам хачапури, а сторож подливает себе вино. Он рассказывает нам о мачехе Саманишвили. Был в XIX веке такой писатель – Давид Клдиашвили. Он написал повесть «Мачеха Саманишвили» – про то, как сын решил подыскать для овдовевшего отца из числа обедневших дворян бездетную невесту, чтобы обезопасить себя от рождения конкурента-наследника. И, найдя-таки самую пропащую и престарелую в округе женщину, отца на ней женил. А та возьми и забеременей.
Мы чуть ли не падаем со стульев от хохоту, когда сторож, сделав недоуменное лицо, смешно разводит руками, а потом, загадочно ухмыльнувшись, самодовольно поглаживает себе грудь.
Впрочем, мы с Ларисой смеемся всегда, с ее лица никогда не сходит улыбка, а шуточки и прибауточки так и сыплются, словно во всем мире салют.
– И тогда другой писатель, Александр Казбеги, – продолжает свой рассказ сторож, – насмотревшись на мытарства мачехи Саманишвили и на все это безобразие, устроенное пасынком…
– Устраивает революцию! – говорю я.
– Именно! – веско соглашается сторож-чохоносец, пристально всматриваясь мне в глаза. Он словно старается вложить в них что-то значительное.
Кажется, он сейчас встанет и продолжит свой рассказ стоя. И он действительно встает и наливает себе полный стакан. Я, поддавшись его порыву, тоже встаю… А Лариса, коротко похохатывая и раскачиваясь на стуле, с интересом следит за нами.
– Александр Казбеги отказался от своей доли в богатом и просторном доме отца-дворянина и ушел жить к пастухам. Пять лет он жил в горах, перегоняя с пастухами стада. Пять лет постигал школу настоящей жизни. А потом, вернувшись в цивилизованный мир, написал одну за другой повести про то, как должны жить настоящие джигиты.