Сад - Марина Степнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот они о чем еще говорили с Борятинской – о дочках своих. Арбузиха тоже была поздняя и страстная мать – и так же, как княгиня, не имела конфидентов для обсуждения этой страсти. Поэтому, второпях обсудив новый заказ (Борятинская быстро убедилась, что своеволие портнихи сулит ей только выгоду, и потому, не споря, просто ждала каждого нового платья, словно рождественского сюрприза), они начинали рассказывать о собственных дочерях – разом, вперебой, не слушая, но при этом прекрасно друг друга понимая, как умеют только женщины. Да они и были в этот момент – самые обычные женщины, счастливые самки, радующиеся своему приплоду.
Материнство словно отменяло все сословные условности, и Борятинская с Арбузихой с замечательным простодушным бесстыдством обсуждали детские какашки и отрыжки, воспалившийся почечуй, этот тайный и надоедливый спутник любой беременности, и даже собственные роды.
Да зачем же на кадушке? Какая странная фантазия. Это вы сами придумали, Катерина Андреевна?
Да куда мне, вашсиятельство, на кухню я добрести хотела – к Владычице перед смертью приложиться, у нас Казанская Божья Матерь в аккурат на кухне обреталась, да чую – сил нет никаких, не дотащусь, так я на кадушку и присела. А как села – так всё в минуту и закончилось. Григорий Иванович потом говорил – закон я, сама не зная, соблюла, потому что все эти тяготения по закону особому нам назначены. Он так и называется потому. Закон тяготения. И правду сказать – очень было тяжко. Я уж и ангелов видала – крохотные такие, мельтешат – чисто мошкара, только сверкают очень. Слава богу, что Григорий Иванович рядом был – не допустил. Уберег.
А я без него рожала. Одна совсем. Тоже думала, что умру.
Обе замолкали на мгновение, будто заглянув в незнакомую церковь.
Но хлопала дверь, Танюшка вносила чай, запах горячих булочек – розовый, сдобный, упругий, – и вместе с ней входила настоящая неотменяемая жизнь.
Там вас с сеялкой второй час ждут, Надежда Александровна. И насчет ужина надо распорядиться. Пора.
Борятинская кивала неохотно – упрек был по адресу, опять она заболталась, потеряла счет времени, забыла, что хозяйка, что у дома свои правила и права. Вставала из кресел. Арбузиха, не поднимая глаз, вставала тоже, принималась сворачивать шитье. Танюшка на нее даже не глядела – не удостаивала. Не ревновала – просто терпеть не могла.
Блаженненьких при доме только в прежние времена привечали, барышня. Нам-то уже совестно – по-новому живем, на чугунке ездим. А коли так скучно невтерпеж – левретку можно завести. Или мопсинку.
Говорила негромко, но чтоб Арбузиха слышала.
Ладно тебе, ступай. Разболталась! И принеси там, у меня в спальной, на комоде, приготовлено.
Танюшка выходила, возвращалась со свертком вощеной бумаги.
Чай остывал, никому не нужный. На булочках подтаивало нежное молодое масло.
Это для Нюточки, Катерина Андреевна. От Тусеньки моей.
Арбузиха кланялась благодарно, укладывала сверток среди своих отрезов и лоскутов, наперед зная, что, не развернув, отнесет в монастырь – для бедных. Не из гордости. Просто Борятинская, как и многие богатые люди, привыкла вершить исключительно умозрительное книжное добро. Она отдавала горничным свои старые платья – и никогда не видела на них этих платьев, и не хотела знать их судьбу, и точно так же – бездумно, но с самыми благими намерениями – отдавала Арбузихиной дочке наряды, из которых Туся выросла, ни на секунду не заботясь ни тем, что наряды эти шила сама Арбузиха, ни тем, что Туся, вообще-то, младше Нюточки и ниже на несколько вершков, так что Арбузиха при всем желании не могла порадовать дочку княжескими обносками. Перешить и продать эти кукольной красоты одежки заново Арбузиха считала делом недостойным, так что просто жертвовала в монастырь – и всякий раз заказывала два молебна. Ивану Ивановичу Арбузову – за упокой. И Надежде Александровне Борятинской – за здравие. А княгиня, отпустив портниху, до вечера ходила, полная тихой горделивой радости, знакомой всякому человеку, совершившему добрый поступок.
Обе они поступали по совести – и прощали это друг другу.
Нюточка была старше Туси на полтора года. С пяти лет ходила с матерью по заказчицам, только к Борятинским ее не водили. Так ни разу ее с собой Арбузиха и не взяла – будто стыдилась или боялась чего. А чего было бояться? Что рассказанная Нюточка окажется лучше настоящей? Так она сызмальству вести себя была приучена строго. Арбузиха голоса на нее сроду не подняла, не то что руки, а Нюточка все равно не балованной росла, скромной. Помогала даже. Худенькая, изящная, всегда наряженная неброско, но удивительно к лицу, подавала матери то портновское мыльце – разметить будущую вытачку, то толстенькое бархатное сердце, плотно ощетиненное булавками. Могла наметать что-нибудь по указке, подрубить подол крошечным бисерным швом, но, признаться, к портновскому делу была непригодна. Над шитьем откровенно изнывала и, главное, не умела соотнести вместе штуку ткани, куски выкройки и живую заказчицу.
Фантазии не имела все это оживить.
Арбузиха все видела и втайне огорчалась, что ремесло ее пропадет, никому не нужное, и что придется передавать дело в чужие, зато способные руки. Сама она пяти лет рукава уже втачивать умела. Видела просто, как надо, – и всё. Зато Нюточка гладью вышивала как никто – лицо от изнанки ни за что не отличишь, по дому всё могла переделать, что ни попроси, – и, вообще, была матери во всех делах наипервейшая помощница. Да, голос еще унаследовала – пела замечательно хорошо, верно. И обещала через несколько лет стать настоящей красавицей.
Это не только Арбузихе так казалось.
Отцовская морковная масть у Нюточки обернулась красивым медовым отливом. Даже брови и ресницы у нее были яркие, медные, и так же ярко сияли на бледненьком аккуратном лице глаза – синие, будто эмалевые. Портили Нюточку только зубки, мелкие, редкие, да неуловимо зверушечья манера быстро взглядывать исподлобья – не то беличья, не то мышиная.
Будто она боялась, что ее ударят. Или заранее всё знала. Примерялась к судьбе.
Ей девятый год пошел, когда Арбузиха умерла.
10 апреля 1877 года, во вторник, на Светлую седмицу.
В монастыре сказали – прямо в рай отлетела душенька. Отмучилась.
Мамочка моя.
Мама.
Борятинская хватилась только через месяц с лишним – в Анне началось огромное строительство, галдели подрядчики и артельщики, подводами свозился отборный брус, спелый, пропеченный кирпич, визжали, вгрызаясь в сочную древесину, дружные пилы – и в суматохе этой, веселой, живой, не мудрено было забыть об очередном туалете. Борятинская решилась отстраивать новый дом, точнее – поддалась наконец Мейзелю, который с того дня, как Туся заговорила, только и делал, что атаковал княгиню, словно несносная осенняя оса.
Если вы изволите жить в заточении, Надежда Александровна, то и продолжайте, можно хоть в избу перебраться, коли душа святости просит, а то и вовсе – в хлев. Хотя в хлеву не в пример чище будет. Но у вас дочь растет, вы не можете воспитывать ее в дикарском уединении. Я бы сказал – не смеете, ваше сиятельство. Ежели бы сам смел так говорить.