Мой год с Сэлинджером - Джоанна Рэйкофф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вышла во дворик и увидела, что свет в нашей квартире горит — Дон был дома. Он не писал, а лежал на диване в боксерских трусах и майке, слушал Арло Гатри[27] и читал третий том «В поисках утраченного времени». Дон часто цитировал большие отрывки из Пруста или описывал сцены, но когда я прямо спросила, читал ли он все семь томов — я не знала ни одного человека, кто бы читал, — он ответил: «Глупый вопрос». В его любимом отрывке рассказчик размышлял, почему Альбертина нравится ему больше всего, когда спит.
Сегодня мы планировали пойти на очередную вечеринку, проводившуюся в лофте в деловом районе, — презентацию нового журнала. Я до последнего не подозревала, как мне на самом деле не хочется идти туда, переодеваться, быстро восстанавливать силы и опять садиться в поезд; и вот я сказала Дону, что не пойду.
— Мне дали прочитать рукопись, — сообщила я и поставила воду для макарон, радуясь, что у меня есть срочная работа и можно провести день дома в пижаме. — К завтрашнему дню.
— Тогда я тоже не пойду, — Дон пожал плечами. — Мне работать надо.
Он достиг той стадии редактирования своего романа, когда просто переставлял запятые. «Пунктуация, знаешь ли, тоже важна», — часто говорил Дон. Я соглашалась, но также считала, что некоторые уделяют ей, пожалуй, чересчур большое значение; судя по единственному рассказу Дона, который я читала, он, должно быть, вконец замучил свой несчастный роман. Возможно, пора было оставить его в покое.
— Нет, нет! — возразила я. — Ты иди.
Я сняла свитер и достала свою старую пижаму из бордового атласа родом из 1960-х; купила ее еще в старших классах в «Юник», гигантском складе одежды на Бродвее, где мы с друзьями покупали армейские ботинки и штаны, поношенные джинсы и старомодные черные платья — гардероб девочки-подростка, которой хочется быть не такой, как все. Тот склад давно закрылся.
Дон снова пожал плечами.
— Можешь мне тоже макароны сварить? — спросил он.
Я села на кровати — точнее, на матрасе без каркаса, который мы называли кроватью, — с тарелкой спагетти, сняла резинку, которой была перетянута рукопись, и вытянула ноги. Дон улегся рядом и взял титульный лист.
— Джуди Блум? — Казалось, он искренне удивлен. — Она тоже ваша клиентка?
Я кивнула.
— Она отличная рассказчица, — сказал Дон. — Понимает детей. В детстве мне очень нравилась ее книжка «А может, и не стану». В одиннадцать лет.
— Серьезно?
Меня потрясло то, что Дон читал литературу для простых смертных, но еще больше удивило, что он признался в этом.
— Ну, разумеется. Я, знаешь ли, тоже когда-то был ребенком. Хотя в это трудно поверить. Это сейчас мне сто с лишним лет. — Дон улыбнулся. — А если серьезно, я очень любил эту книгу. Герой, Тони, он очень похож на меня. Мои родители тоже из рабочего класса, но мы переехали в более зажиточный квартал, и я чувствовал себя изгоем. Эта книга… она на самом деле про социальное расслоение.
Я кивнула; Дон продолжил анализировать книгу Джуди Блум с марксистской точки зрения, но я уже его не слушала. Я целиком сосредоточилась на рукописи, которую держала в руках, — я начала читать ее еще в метро по пути домой. В последние пять лет, если не больше, круг моего чтения определяли профессора и друзья-интеллектуалы, которыми я обзавелась в колледже, — друзья, закончившие частные школы, где целый семестр изучали «Бесплодную землю» Элиота и произведения Беккета. И я читала литературу с большой буквы Л, как любила говорить моя мать. Тут, само собой, не обошлось и без влияния Дона. Его поражали пробелы в моем образовании, он удивлялся, как мало я читала трудов по философии, политологии и переводных произведений. «Какие же буржуазные у тебя пристрастия, — любил повторять Дон, застав меня за перечитыванием „Доводов рассудка“, „Эпохи невинности“ или „Крэнфорда“. — Ты читаешь только про богатых аристократов, которые, женившись, заводят интрижки на стороне! А ведь кроме них есть целый мир, Буба».
Дон был прав, но мне не хотелось этого признавать. Я жалела, что выросла не в Нью-Йорке, как мои родители, а в бескультурном пригороде. Жалела, что в седьмом классе стала изучать испанский, а не французский. Жалела, что не читала более разнообразную литературу. Мне было больно вспоминать все эти годы, когда я просто проглатывала все, что попадалось под руку, приглянулось в библиотеке или на родительской книжной полке: бестселлеры 1930-х и 1940-х годов с забытыми названиями на корешках, писателей-сатириков, которых обожал мой отец, Агату Кристи и Стивена Кинга — все то, что у Дона наверняка проходило под грифом «бульварщина». Читала я и хорошую литературу, но скорее случайно, чем намеренно: Фланнери О’Коннора, Шекспира, чье собрание сочинений прочла как в сокращенной, так и в полной форме, Бронте, Чехова и современных писателей с полки новинок в библиотеке — этих я читала лишь потому, что мне нравились названия или дизайн обложки. Но, вспоминая часы, проведенные на кровати в своей комнате, на диване в гостиной, на лужайке, на заднем сиденье машины, когда мы всей семьей ехали в отпуск, я думала лишь о том, что могла бы все это время читать Диккенса, которого практически не открывала, или Троллопа, или Достоевского. Или Пруста. Этот список продолжался бесконечно — список всего, что я не читала, всего, чего я не знала.
Всю свою жизнь я пыталась нагнать упущенное. Поэтому я очень давно не брала в руки литературу, которую Макс называл коммерческой. Я открыла рукопись на первой странице с чувством, близким к тревоге. А если я переросла Джуди Блум и не смогу оценить ее по достоинству?
Но оказалось, Джуди Блум перерасти невозможно. Когда я была маленькой, ее книги, казалось, были написаны про меня — я была той растерянной и одинокой героиней ее повестей,