О лебединых крыльях, котах и чудесах - Эйлин О'Коннор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну что же вы! – восклицает капризно. – Я жду!
Засмущался я, покраснел. Не знаю, с какой стороны и подойти к ней, чтобы поцеловать.
А она уже раскинулась на постели. Грудь вздымается, глаза прикрыты.
Тут я окончательно стушевался. Вот же, думаю, какая у них тут свобода нравов и королевство победившего феминизма.
А принцесса выдыхает:
– Машите на меня, машите!
Тут всё недоразумение и разъяснилось. Работать королевским опахалом – дело, конечно, завидное. Но не для меня.
Ушёл я из замка, а вернее сказать, сбежал. А то у принцессы уже такой вожделеющий блеск в глазах появился, что еще немного, и приковали бы меня за ногу возле ее монаршьего ложа.
Бреду через лес, и такая тоска, что хоть крыло грызи. И летать не способен, и по-человечески жить не получается! Отрезать бы к чертовой матери эти перья с мясом, остаться одноруким инвалидом. Хоть жалеть начнут! Пособие будут платить! Психологическую поддержку оказывать!
Что толку быть крылатым наполовину. Ни неба тебе, ни земли.
Вот тогда-то и повстречался мне поэт.
Я заблудился и вышел к покосившейся ветхой хижине, перед которой сидел тощий рыжий тип в обносках.
– Смотри-ка ты! – весело сказал он, взглянув на меня. – Ангел с одной рукой!
Тут до меня дошло, кого я встретил. Обычный человек сказал бы: «Парень с одним крылом!»
Мой поэт был гениальный. И совершенно сумасшедший. Он мог жрать сырых ежей и закусывать уховертками, он спал на раскисшей земле и не замечал, какое время года вокруг. Но из-под его пера выходили такие стихи, что хотелось носиться по берегу под летним дождем и орать, что счастлив, хотя ни дождя, ни берега, ни счастья. Вот такие у него были стихи, и я не знаю, как объяснить всё это лучше.
Я не собирался оставаться у него. Двое убогих на один лес – это слишком. Но как позже выяснилось, у поэта на меня были свои планы.
Он транжирил перья со страшной скоростью. Бумагу-то он где-то утащил, в углу лежала целая стопка, прикрытая от дождя, и это было единственное, о чем он в самом деле заботился. А вот перья в его руках просто горели. Ломались, трескались. Тогда он, ругаясь так, что черти в аду затыкали уши, бросался их чинить. Но строка ускользала, нужное слово забывалось, и поэт посылал проклятия этому миру, недостаточно снабжавшему его рабочим инструментом.
И тут появляюсь я.
Вы только представьте: целое лебединое крыло! Отборные перья!
Блох к тому времени я истребил известкой и пылью.
«Ходячий пенал!» – прозвал меня этот псих. Когда он выдернул у меня первое перо, я его чуть не убил. Больно! Он даже не заметил моей ярости. С губ его срывались строки, в глазах плескалось безумие.
Каюсь, в тот момент я подумал: надо было оставаться у принцессы и не выпендриваться.
А посреди ночи он растолкал меня и прочел стихотворение, написанное моим пером.
Вот тогда мне, наконец, стало понятно, зачем всё это было: ведьма, лебединая жизнь, рубашка из крапивы, бессмысленные мои скитания. Вот за этим. Чтобы он мог писать.
Так в хижине из старых веток и молодого ветра стало на постояльца больше.
Поэт выдирал из моего крыла одно перо за другим. Я быстро слабел. Этот человек тратил меня бездумно и свободно, переживая о моей судьбе не больше, чем прохожий об участи колодца, из которого черпает воду. На месте перьев оставались проплешины. К боли я привык, но к тому, что крыло лысеет, приспособиться оказалось труднее. Оказывается, в глубине души я гордился его красотой.
А теперь оно становилось уродливее с каждым днем. Вскоре я ходил с огромным багровым куском мяса, торчавшим из моего плеча. Стихи рождались, а перья исчезали, и близок был тот час, когда сломалось бы последнее.
Я знал, что тогда мы просто ляжем рядом и умрем. Меня беспокоило не это, а то, что он не успеет закончить свою поэму.
Да, он замахнулся на крупную форму. Теперь, когда его ничто не отвлекало от приступов вдохновения, он работал как одержимый. Без сна, без еды… Впрочем, нам почти и нечего было есть.
Никто, кроме меня, не слышал его стихов, и новорожденной поэме суждено было сгнить в этой хижине, как и нашим телам. Но всё это не имело значения.
Четыре пера.
Три.
Два.
Одно.
Ни одного.
То утро выдалось ясным и солнечным. Я отправился к ручью за водой и, нагнувшись, увидел свое отражение. У меня было измученное и совершенно счастливое лицо. Первый раз с того времени, как я лишился крыльев.
Когда я вернулся, то увидел на лице моего поэта точно такое же выражение. Он закончил свою поэму.
В хижине было темно, и мне пришлось вывести его наружу. Я содрогнулся, увидев на безжалостном свету, что с ним стало.
– Пойдем в поле, – попросил он. – Буду читать там!
Позёр!
Но мы пошли, спотыкаясь и поддерживая друг друга.
На поле стелился вереск, у обочины росла крапива, и неба было столько, сколько я никогда не видел. Вдалеке парили облака, похожие на стаю лебедей.
Поэт опустился на землю.
– Валяй, – говорю, – скотина. Рассказывай свои вирши.
Он ухмыльнулся и начал читать.
Три вещи невозможно пересказать: смех, стихи и море. Я не могу описать, о чем была его поэма. Но слушая его, я сначала выпрямился. А потом ощутил щекотку в левом плече.
Он читал, и голос его набирал силу.
Щекотка перебралась на правое плечо. Кожу под лопаткой пронзила острая боль.
Он рассказывал о самом отвратительном и прекрасном, что бывает в жизни. Он откуда-то знал всё, что случилось со мной, и всё, что случится. Сам того не понимая, он творил магию, этот истерзанный рыжий дурак, и с каждым его словом мир наполнялся ею.
Плечи мои налились тяжестью. Изветшавшая рубашка с треском разорвалась.
Он читал о любви, и о страхе, и о тех, кто жил в хижине из старых веток и молодого ветра, и о тех, кто придет за ними, и о вечной как небо истории о том, что ты никогда не знаешь, что у тебя отнято, а что дано. Но ты можешь пытаться жить так, словно не отнято ничего, а дано всё. И может быть, из этого что-нибудь и получится.
Когда замерла последняя строка, я расправил за спиной белоснежные крылья. Ветер провел по ним пальцем, словно пробуя остроту перьев, и уважительно присвистнул.
Поэт посмотрел на меня, улыбнулся, осел и, кажется, собрался помереть.
Но теперь у меня были на него свои планы.