Золотая кровь - Люциус Шепард
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же это такое – солнце, раз оно способно извлекать такие таинственные алмазы из жара и надвигающейся смерти?
И что такое душа, когда она в силах улететь столь далеко, уйти в толщу времен – и сохранить связь с плотью?
Бехайм стоял в замешательстве, пытаясь осмыслить то, что произошло, собрать звенья событий в одну цепь и увидеть хоть проблеск надежды. Но единственное, что он увидел, была его глупость – и предательство Александры. Сомнений нет: она его использовала. И тем самым подвела к гибели. Загадочная бездна, в которую канули госпожа Долорес и Фелипе, казалась теперь черным зеркалом, отражающим его собственное будущее.
Тревожное пламя занялось в его мозгу. К горлу подступил желтый водянистый кислый страх.
Жизель, потерявшая от всего случившегося дар речи, потащила его за руку к двери. Хотя он был парализован страхом, в его душе все еще оставалось место для жалости к ней. Ведь она понимает: отправив на тот свет сразу двоих, они обречены. Но ему было невыносимо отказаться от всякой надежды на то, что она уцелеет, и, поскольку бежать представлялось лучшим выходом, чем ждать, он решил создать хотя бы видимость борьбы за спасение, и они устремились с подъемного моста вниз, через круто уходящий в пропасть лабиринт арок и лестниц, все ниже и ниже, в самые недра замка, по закоулкам, запрятанным так глубоко, что, вскидывая иногда голову, он видел не огромные висячие фонари, а бледные звезды, мерцающие в сумрачном небе. Вот-вот, казалось ему, за их спинами раздадутся окрики, но погони не было. Могло ли так случиться, что преступление прошло незамеченным? Других объяснений ему в голову не приходило. Но если и так, рано или поздно Фелипе и Долорес хватятся, и Александра шепнет, что виноват он. Она не могла предвидеть, что он убьет любовников, но теперь он был уверен, что в ее планы входило как-нибудь бросить тень на него или на Агенора; вероятно, она расставила на него сети. Тем не менее она вела его в нужном направлении – сведения о возможных совместных делах Агенора и Фелипе стоило обдумать, хотя пока неясно, как это могло быть связано с убийством Золотистой.
Он готов был обвинить ее в предательстве, но для окончательного вывода пока не хватало доказательств. Требовалось время, чтобы профильтровать мутные воды и отделить от грязи твердые факты. Да, именно это нужно ему сейчас. Время и неправдоподобное везение.
Больше двух часов они бежали, стараясь держаться самых темных уголков, и наконец увидели перед собой зияющий вход в тоннель, над аркой которого был начертан замысловатый рисунок, изображавший нимф, поверженных на колени и насилуемых сатирами, пристроившимися сзади. Рты нимф были перекошены, руки простерты вперед, как будто где-то там далеко, в темноте, их ждало избавление. Покоя хотелось и Бехайму, смертельно уставшему – не столько телом, сколько душой. Под наскальной картинкой были нацарапаны непристойные комментарии на немецком, французском и венгерском языках, там было много слов, которых он не знал. Он вдруг почувствовал необъяснимое желание остаться тут навсегда, стоять и переводить слово за словом, угадывая существительные по глаголам, и наоборот, и составляя из них похабную оду, безнравственную эпитафию.
Тишина висела тяжелой глыбой, пахло сыростью бессолнечных вод и склизкого камня. В нескольких шагах уже ничего не было видно, но он напряг слух, и откуда-то неподалеку до него донеслось биение сердец – где-нибудь метрах в пятнадцати спрятались двое смертных. Судя по запаху, мужчины, решил он. Это или слуги, авангард погони, или – что более вероятно – беглые, прежде состоявшие на службе у Семьи и отказавшиеся от надежды на вечную жизнь. От мысли, что и он стал одним из них, дрожащим от страха изгоем, он запылал стыдом и яростью, и от взгляда на Жизель, терпеливо трусящую бок о бок с ним, такую ранимую, с растрепавшимися волосами, в нем вспыхнуло негодование. Как мог он пойти на поводу у этого создания? Если бы он не сбежал, то смог бы убедить Патриарха, что пал жертвой обмана; он должен был остаться и потребовать очной ставки с Александрой.
И с Роландом Агенором.
Особенно с Агенором.
Рука старого злодея чувствовалась повсюду в этой гибельной для Бехайма истории. Не исключено, конечно, что он невиновен. По крайней мере в убийстве. Но в словах госпожи Долорес была своя правда: Агенор вполне мог использовать его, для того чтобы извлечь для себя выгоду из смерти Золотистой. То, что Бехайм принимал за отеческую заботу и благородные побуждения, могло просто-напросто прикрывать собой хитроумное коварство, и теперь он проклинал себя – как же он не понял, что изображаемый Агенором альтруизм не принадлежит к числу добродетелей, исповедуемых Семьей, что благодеяния тут редко бывают бескорыстными, что за личиной доброты всегда прячется жадность или какой-нибудь другой порок. Роль старца и книжника, веками копящего в своем уединении мудрость, несомненно, прикрывала алчность, не менее безудержную и бессовестную, чем у де Чегов.
Агенор и Александра, Александра и Агенор.
Держится ли эта ось на каком-то решающем факте, на чем-то, имеющем отношение к расследованию?
Неизвестно.
Он потерял все и не узнал ничего.
Отчаяние Бехайма переросло в гнев, а гнев дошел до такой степени, что он почувствовал освобождение, как будто воспарил высоко над безрадостной равниной своих мыслей, более не связанный вызвавшими их рассудочными соображениями. И в этом яростном полете, отбросив привычную мягкость, он, казалось, наконец достиг сердцевины своей сущности, вобрал в себя спрятанные прежде за какими-то чернильными пятнами особенности своей острокрылой души и зажил ею вполне. Он будто почувствовал тысячу мощных возможностей, еще мгновение назад представлявшихся ему отвратительными, а теперь ставших привлекательными, манивших, обещавших новые способы господства, свежий взгляд на вечность. Новое знание бодрило, опьяняло. Сердце его билось упругим ритмом только что откушавшего крови, а умственному взору (возможно, то не было внутренним взором, а просто разбились оковы времени, явив ему сквозь рваную брешь, пробитую в каменных стенах замка Банат, какое-то царство преисподней) предстали собравшиеся вокруг него смутные силуэты – одетые в темное стройные и бледные дамы и господа с блеском в глазах. Процессия этих жителей сновидения, обвитых длинными лентами тумана, медленно подплывала к нему. Испугавшись, он пробовал отогнать их усилием воли, но они не исчезли, и ему стало еще страшнее. Но тут ему открылось – то были сонмы живых и мертвых из многочисленного племени Агеноров, собравшиеся, чтобы свидетельствовать; они были здесь и не здесь – невещественные осколки каждого слетелись на обряд его просвещения. В его крови словно зазвучали их имена, приглушенно загудели, исполняя тень песни, музыки, наполнившей и обогатившей его, как темнота, сгущающаяся в склепе: он почувствовал особую силу их присутствия, переплетений их энергии, сложной, как тень папоротника; и под влиянием всего этого, пропитанный всеми этими вмешательствами духа, он по-новому оценил собственную историю.
Этих разлагающихся негодяев с пробитой грудью и зашитыми глазами, юных мужественных животных с изящными манерами и сверкающими зубами, женщин, обнажавших в улыбке клыки, сочетавших красоту с чудовищной энергией и тем самым, как кнутом, подхлестывавших чувства мужчин, – всех их, как он понял, объединяло нечто большее, чем особая разновидность заражения крови, ибо это заражение было тиглем, в котором выплавлялась великая гармония. Их толпа надвигалась, черты лиц становились все различимее, и он узнал среди них нескольких своих знакомых: Даниэлу Ино с убранными в высокую прическу каштановыми волосами; Монро Сифорта, американского финансиста; Клода Сент-Сирила, Поля Видоуза и Эндрю Мак-Кехни – троих в общем-то новичков в Семье, как и он. Там был и сам старик Агенор. Его шевелюра – белое пламя – внезапно заставила Бехайма иначе, чем раньше, взглянуть на характер своего учителя: она говорила о том, что дух его незапятнан. То есть его нельзя было назвать добродетельным. Добродетель – слишком узкое понятие. Тут скорее речь шла о чистоте намерений, полной ясности поставленных целей; это важное качество Агенор привил и всем им, и они проявляли его во всех своих делах. Это было сокровище его крови, их право, дарованное химией рождения. Бехайм впервые увидел себя представителем многовековой традиции, ее наследником и, главное, ее орудием. Основная его задача – помогать в осуществлении плана, конечная цель которого неизвестна самому Агенору, но запечатлена в крови, и витиеватые узоры этого ячеистого лабиринта им предопределено усложнить собственными интригами и отчаянными делами. Он почти зримо представил себе воплощение этого плана и, казалось, даже различал тех из их ветви – и еще не рожденных, и уже живущих, но пока не посвященных, – которые в один прекрасный день окончательно выполнят его. Возможно, и он будет в их числе, ведь великий замысел близок к завершению. Это было очевидно, это была мудрость его крови. Теперь он понял, что настоящая мудрость – в его крови, а не в уме или душе. Подобно тому как этот красный сок толкало по коридорам его вен биение сердца, его самого гнала по коридорам замысла работа какого-то таинственного механизма, истинная природа которого была скрыта временем и велением биологических превращений. И все же он слышал, как она кипит в музыке его крови (да, да, в этом госпожа Долорес была права – эту песнь он услышал только сейчас, а услышав, сразу ее узнал). И он представил себе, что эта мелодия, приняв видимый облик, светится перед ним, словно маяк в черном небе его одиночества, простой знак – крест или анк[3], который тем не менее олицетворяет какую-то сильную страсть и глубокую истину. Видимо выполнив свою задачу – препроводив его к высшей точке постижения, – призраки рода Агенора начали отступать, колыхаясь, как тени пламени; гул их пения поднимался вверх, словно клубы благовоний, вселяя в него сознание великого предназначения, вселенской истины и принадлежности к чему-то безграничному. Он был как будто в наркотическом опьянении, как будто, проблуждав много лет в заколдованном лесу, внезапно вырос, превратился в великана и взгляд его обозревал далекое пространство над верхушками деревьев, ориентируясь в загадочной метафизической географии Семьи. Ему захотелось закричать, ликуя, во все горло, но тут его словно омыло каким-то спокойным могуществом, и в этом чувстве была насыщенность тишины собора. Ведь все эти ощущения могли быть лишь еще одним темным симптомом, обострением лихорадки, которой одержима Семья, и, возможно, говорили не о том, что он обрел новое сознание, а о том, что его способность к здравому суждению начала ослабевать. Он боялся, что дело обстоит именно так, но не мог отказаться от своих чувств, ведь они отлили в новую форму его уверенность в себе, позволив, невзирая на безнадежность положения, сосредоточиться на том, чего все-таки можно добиться.