Улица Сервантеса - Хайме Манрике
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Находиться рядом с ней было все равно что играть с гадюкой. Однако мое нездоровое любопытство снова взяло верх. Я продолжал сидеть на диване как приклеенный.
Рыдания завершились чередой коротких всхлипов. Наконец Андреа извлекла из кармана платок и промокнула щеки.
– Моему супругу, дону Диего Обандо, пришлось срочно уехать в Новую Испанию, чтобы заявить о правах на наследство, которое завещал ему умерший родственник. Он отсутствует дольше, чем мы предполагали. Будь он здесь, я бы даже не задумалась о таком отчаянном безрассудстве.
(На следующий день я выяснил, что человек, названный ею своим супругом, на самом деле был женатым мужчиной, который бросил Андреа и уехал в Новый Свет. Впрочем, в качестве компенсации за поруганную честь дон Диего оставил любовнице прекрасный дом со всей меблировкой.)
– Не знаю, как смогу отблагодарить вас за помощь. Но клянусь, что ежедневно буду молиться за вас, дон Луис. Моя признательность будет безгранична, и вы всегда сможете рассчитывать на меня как на самую верную служанку.
Теперь Андреа говорила грудным голосом, который я помнил еще с того раза, когда мы с Мигелем были учениками в «Эстудио де ла Вилья», и она рассказывала мне дикую историю об отце своего ребенка. Каждое слово, слетавшее с ее губ, было частью паутины. Ветер приносил из сада освежающую прохладу, но в ложбинке между ее грудей блестела капелька пота.
Я неожиданно взмок. Голова кружилась, комната плыла перед глазами. Я много месяцев не был наедине с женщиной. Дни, когда Мерседес не брезговала супружеским долгом, остались в прошлом, но воспитание не позволяло мне пользоваться услугами проституток. Неужели Андреа намекала на нечто неприличное? Или это дьявол заставлял меня видеть в ее словах соблазн, которого там на самом деле не было? А может, вся эта сцена лишь еще одно доказательство – как будто мне их не хватало! – распущенности, свойственной всем Сервантесам?
Мне стоило бы донести на нее за попытку подкупа государственного чиновника. Если я соглашусь, то стану соучастником преступления. Внезапно меня посетила новая мысль. Я помогу Сервантесам получить ссуду, а затем сдам властям вполне живого дона Родриго. Меня не беспокоило, как его накажут. Главное, что его жене и дочери придется несладко. В конце концов, Мигель разрушил мой брак. Он запятнал то, что было для меня священно. И я отплачу ему сполна, позаботившись, чтобы он умер так же, как жил, – рабом на берберийском побережье. «Aeternum vale[6], Мигель, – подумал я. – Больше мы не увидимся. У тебя не будет другой возможности подобраться к моей семье и причинить мне вред».
* * *
Я вышел от нее запачканным, чувствуя немедленную потребность отправиться в кафедральный собор и молитвой смыть свой тяжкий грех. Однако, преклонив колени и спрятав лицо в ладонях, я осознал, что не смогу исповедоваться отцу Тимотео в том, что собираюсь сделать с Мигелем и его семьей. Духовник начал бы меня разубеждать, и я в любом случае пал бы в его глазах как добропорядочный христианин. Ясность, с какой гнев обнажил передо мной мою душу, была ужасающей.
Шелест читаемых вокруг молитв отдавался у меня в ушах, словно гудение рассерженных пчел. Не обо мне ли они молятся? Гул нарастал; мне хотелось броситься вон из собора и бежать, бежать прочь, пока меня не поглотит подступающая темнота. Теперь звучание молитв казалось зловещим – будто стая ворон с хриплыми криками слетелась на сосну, чтобы укрыться в ее ветвях от пронизывающего ветра. Но разве птицы кричат на латыни? Я обернулся, и мигание множества свечей показалось мне отблеском адского пламени. Нет, теперь священник мне не поможет. Ни одному человеческому существу, будь он даже самый преданный слуга Господень, не дано очистить мое исполненное яда сердце. Мне оставалось лишь умолять о прощении самого Небесного Отца – и в качестве епитимьи положить свою жизнь на Его алтарь. Стать монахом, покинуть семью и провести остаток дней в посте и молитвах. Или лучше уйти в пустыню и поселиться отшельником в пещере, где найти меня смогут только дикие звери? Но я понимал, что моя плоть слишком слаба для таких испытаний. Я не знал, что такое голодать или мучиться от холода, спать на голой земле или в темноте под открытым небом. Неужели сам Господь заговорил со мной? Или меня снова искушает дьявол? Разве я заслужил чуда – я, недостойный зваться христианином? «Пока я храню в душе это откровение, у меня есть надежда спастись, – подумал я. – Господь хочет, чтобы я остался в Мадриде и по Его завету трудился в этом городе грешников и отступников. Он призывает меня солдатом в Свое светлое воинство». В эту секунду мою душу наполнил покой. Божья длань коснулась меня, и я познал счастье.
Напоминание о смерти встречает всякого прибывающего в Алжир и провожает покидающего. Торопясь остановить руку будущих историков, уже готовых окунуть перья в чернила лжи, которой сии подлые бумагомаратели любят приукрашивать свои убогие повествования, я хочу самолично поведать о том, что случилось со мной – в то время еще довольно молодым, самоуверенным и презирающим трусость – в этом городе, скупом на милосердие, но щедром на жестокость, в этом земном аду, в порту пиратов и содомитов; и клянусь спасением своей души, что все, описанное мной, будет чистейшей правдой без каких-либо преувеличений.
Рабы, трудившиеся в джардини – садах богачей, покидали банья первыми, уходя с восходом солнца и возвращаясь перед самым закрытием ворот, когда их пересчитывали и запирали в крепости на ночь. Самым невезучим приходилось много часов шагать пешком до фруктовых садов, где они ухаживали за деревьями, овощами и цветами и приглядывали за оросительными каналами. Эти бедняги жили в постоянном страхе перед кочевниками и языческими шайками с юга, которые совершали набеги на сады и похищали работавших там слуг, не особо разбираясь, христиане это, мавры или турки.
Выкупные вроде нас с Санчо были избавлены от тяжелого труда. Однако нам тоже приходилось добывать себе пропитание. Если бы не новый друг, я бы давно погиб с голоду; все, что достигало моего желудка, попадало туда исключительно благодаря изобретательности этого коротышки. Стоило ему учуять еду, ноги его становились быстрыми, словно у лани, взгляд делался соколиным, он обретал нюх волка и свирепость берберского льва. Едва стражи открывали ворота, мы с Санчо принимались петлять по закоулкам спящей крепости. В этот час на улицах можно было встретить лишь ночных бандитов, но они, впрочем, брезговали связываться с рабами. Мы старались первыми успеть к возвращению рыбаков, которые оставляли на пляже отходы своего полуночного промысла. Даже если непогода мешала рыбакам выйти в море накануне вечером, скалистое побережье всегда давало нам возможность прокормиться морскими ежами. Я жадно поглощал мягкие пригоршни их сладкой светло-оранжевой икры, пока живот не прекращал выводить жалобные рулады.
Калитка у подножия касбы вела прямиком на берег, где рыбаки швартовали лодки и выгружали улов. С обеих сторон ворот можно было видеть трупы посаженных на кол рабов, которые прогневили Гасан-пашу, пытаясь пересечь Средиземное море на барках или баланселах из больших, связанных попарно тыкв. Эти отчаянные беглецы становились между плывущих выдолбленных тыкв и растягивали халат, подстилку или любой другой кусок ткани, который при чудесном стечении обстоятельств мог бы превратиться в парус. Самые счастливые тонули. Оставшихся в живых сперва пытали, а затем бросали на растерзание африканским стервятникам, и те выклевывали глаза у еще живых бедолаг. Зловоние, источаемое гниющей плотью, смешивалось с тлетворными миазмами города, пропитанного смрадом отхожих мест. Эти тошнотворные флюиды ослабевали лишь в редкие часы, когда из Сахары задувал сильный ветер.