Вильнюс. Город в Европе - Томас Венцлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, не исчезла мессианская идеология, созданная эмигрантами. Однако новым поколениям, растущим в особо суровой неволе, пришлось ее дополнить, а кое в чем и пересмотреть. Многие пытались спасти отечество «органическим трудом» — то есть насколько возможно развивать народное хозяйство и культуру, не выходя за рамки легальности. В национально и религиозно пестром Вильнюсе и во всей Литве это привело к неожиданным последствиям. Как ни странно, к этому приложил руку один из самых малоприятных царских сановников — усмиритель восстания Михаил Муравьев.
Большинство инсургентов были молоды, а присланному в Вильнюс генерал-губернатору Муравьеву шел седьмой десяток Его крупная неповоротливая фигура в парадном мундире страшила не только жителей Вильнюса, но и самих русских. История помнит только роль Муравьева в событиях 1863 - 1864 годов, хотя он многое успел совершить и раньше: например, воевал с Наполеоном, участвовал в тайных собраниях декабристов, был арестован, но добился оправдания. Потом он стал крайним — даже по меркам России — консерватором. Александр II, назначая его в мятежный Вильнюс, вспомнил, что семья аристократов Муравьевых славилась декабристами — один из них даже был повешен. На это Михаил Муравьев отрезал: «Я не из тех Муравьевых, которых вешают, а из тех, которые вешают». Эти слова он тут же оправдал и навсегда был прозван Вешателем. Именно он заменил Сераковскому и Калиновскому расстрел на повешенье, именно он приказал сравнять с землей могилу Людвика Нарбута. Гордился, что осудил на смерть сто восемьдесят два повстанца, а репрессировал девять тысяч; на самом деле пострадавших было заметно больше. Муравьев сжигал деревни, отнимал поместья, закрывал костелы, ссылал в Сибирь. Немалая часть русской интеллигенции, в том числе Тютчев и Вяземский, его поддерживала — иногда из страха, иногда видя в восстании угрозу отечеству и искренне поклоняясь «сильной руке». Даже радикал Некрасов посвятил Муравьеву оду, чтобы спасти свой журнал, что ему, впрочем, не удалось. Зато Герцен, который в эмиграции не боялся цензуры, называл поклонников Муравьева каннибалами.
Генерал-губернатор Муравьев изменил даже силуэт города. Он веровал в идею славянофилов, которые проповедовали, что столица Литвы поначалу была чисто православным городом, и только поляки привнесли туда заразу из Рима — католичество, чуждые западные веяния, грозящие беспорядками и мятежом. Утверждалось, что вернуть Вильнюс и Литву в объятья России и православия — священный долг каждого русского. Муравьев приказал отремонтировать множество заброшенных вильнюсских церквей, построить новые, а костелы, насколько возможно, переделать в церкви. Так была отстроена совсем развалившаяся Пятницкая церквушка, в которой, по легенде (быть может, сочиненной самим Муравьевым), Петр I крестил эфиопа Ганнибала. Барочный костел св. Казимира, имя которого некстати напоминало о католическом заступнике Литвы, приказали превратить в Никольский собор. Когда Вильнюс посетил Федор Тютчев (его двоюродная сестра была женой Муравьева), вид города уже так изменился, что Тютчев, отчаянный славянофил, написал о родных крестах над «русской Вильной стародавной» и о звоне православных колоколов, оглашающем городские высоты. Кстати, через четыре года после восстания в Вильнюсе, по дороге в Европу, на два дня останавливался и Достоевский. Он молился в русском соборе — иначе говоря, в костеле св. Казимира — и посетил часовню, поставленную Муравьевым в память усмирителей. По дневнику его жены ощущается, как неуютно приходилось обоим Достоевским в городе, где сам воздух был пропитан ненавистью к чуждой власти. «Федору Михайловичу пришла мысль, что нас ограбят в то время, когда все люди в гостинице уйдут к заутрене. Поэтому он заставил все двери чемоданами и столами. Ночью без четверти два часа с ним сделался припадок, очень сильный, который продолжался 15 минут».
На двух церквях Вильнюса до сих пор висят памятные доски Муравьеву — я сказал бы, что это свидетельствует о терпимости города даже к темным фигурам своей истории. Иначе поступили с памятником генерал-губернатору. В 1898 году бронзовая статуя Вешателя появилась возле епископского дворца, где он жил, когда подавлял восстание. В том же дворце останавливался Наполеон, а сейчас находится резиденция президента Литвы. Открыли памятник торжественно, с военным парадом, тремя залпами артиллерии и иллюминацией. Горожане ненавидели статую, напоминавшую им о несчастьях; говорят, что каждый год в день рождения Муравьева они умудрялись мазать ее волчьим салом, и к ней сбегались выть все собаки города. Во время Первой мировой войны Вильнюс взял долгожданный реванш; отступавшая русская армия демонтировала и вывезла памятник, а известный городской фотограф Ян Булгак даже успел заснять Вешателя с петлей на шее. Остался только пьедестал, позднее перенесенный в лес, где погиб Людвик Нарбут. Он и сейчас стоит на месте гибели повстанца с надписью: «За нашу и вашу свободу».
После Муравьева Вильнюс из города костелов и дворцов стал городом тюрем и казарм. Он окончательно опровинциалился, особенно по сравнению с ближайшими центрами Балтии — Таллинном и Ригой, где уже появились буржуазные улицы с гостиницами и банками, зеленые площади и бульвары, новомодные театры и кафе. Рига догоняла Гамбург или Стокгольм, в то время как Вильнюс, замусоренный, без канализации и водопровода, с деревянными мостовыми почти не выделялся среди серого окружения. «Ярмарка на день св. Петра — совсем деревенская, однообразные серые сермяги белорусов, капоты горожан», — писал современник — «На майский рынок приезжают гости издалека: вот перс с коврами, вот русский из Ярославля с поделками из дерева и корзиной бубликов, вот немец-акробат, грек с обезьянкой, итальянец с шарманкой». По сути, только это и осталось из международных связей литовской столицы, которые еще несколько десятилетий назад не уступали связям других европейских столиц.
Власти прикрыли единственную польскую газету в Вильнюсе и польский театр. Исчезли польские школы, их заменили русские, такие же, как и во всей империи; главная гимназия обосновалась в старом здании университета, именно ее посещал Михаил Бахтин, а кстати, и Феликс Дзержинский, польский дворянин, ставший революционером, отцом-основателем машины советского террора — ЧК и КГБ. Что же до литовцев, они были объявлены братьями-славянами, долженствующими вернуться из польского плена к русской культуре. Поэтому администрация Муравьева запретила латинскую азбуку, «навязанную поляками», и велела печатать литовские книги кириллицей. Результаты оказались не совсем такими, каких ожидала власть, но это выяснилось позже. Польский язык, а тем более белорусский и литовский, удалили в приказном порядке из общественной жизни.
Культуре с этих пор разрешалось быть только русской и при этом, разумеется, лояльной. Нашлось несколько чиновников или военных, даже из усмирителей, которые публиковали в Вильнюсе русские стихи и драмы; на них поневоле воздействовал дух города — провинциальные сочинения иногда изображали средневековые битвы почти по Мицкевичу, но при этом подчеркивая, что страну загубили коварные и беззаконные поляки. Несколько интереснее был русский театр. Именно в нем получили первые уроки мастерства сын белорусского священника Василий Шверубович-Качалов и дворянка Вера Комиссаржевская, основоположница символизма в театре («Развернутое ветром знамя, обетованная весна», — писал о ней Александр Блок). Но оба они при первой возможности вырвались из вильнюсского болота: Качалов — в Москву, Комиссаржевская — в Петербург. Художникам, как обычно, жить было проще, ведь пейзажи и натюрморты не столь занимают большинство деспотических режимов, как печать и сцена. Вильнюсская школа искусств, когда-то связанная с университетом, все еще давала всходы. Другую школу основал Иван Трутнев. Сам он по большей части писал изображения официальных празднеств и сомнительного вкуса картины для церквей, но все-таки сумел привить ученикам понимание линии, цвета и объема. Среди учеников Трутнева были Хаим Сутин и Жак Липшиц, оба родом из провинциальных еврейских семей; эти тоже скоро сбежали из Вильнюса, только не в Россию, а в Париж.