Страстотерпицы - Валентина Сидоренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну до чего сволочная! – сказал он, возвратившись и на этот раз с лестничной площадки. – До восхищения сволочная! – Он походил немного по комнате, и когда Анна уже забыла про Фелумену, он вдруг, качая головой, напомнил: – Вульгарна до безобразия! Но что-то в ней есть, как в перезрелой груше. Ты знаешь, она напоминает мне Зойку.
И побледнел, отвернув тонкое мальчишеское лицо.
Анна молчала. Она ничего не находила в этой бабе, кроме нахрапистой наглости.
«Развратна, – думала она, – потому и тянет…»
После ухода Фелумены мыла полы, словно хотела уничтожить липкий, дразнящий, потливый запах этой женщины. Мыла еще и потому, что втайне верила деревенской примете замывать след. Фелумена исчезла на время. Но Анна однажды увидела их из автобуса. Они шли по центральной улице города. Олег обнимал Фелумену за плечи. Он казался мальчиком рядом с этой здоровой, ярко-белой и далеко немолоденькой женщиной…
Тогда она закрыла глаза и горько подумала: «Добрался… отвел душу».
Она делала вид, что ничего не замечает. Анна боялась объяснений, память о первой их размолвке преследовала ее.
«Наверное, все пройдет, – успокаивала она себя, поджидая Олега у окна, – не может быть иначе… Она ведь старая…»
Олег молчал тоже, жил в себе, замкнуто, обособленно, почти не разговаривал с нею, и она боялась начинать разговор сама…
Однажды он не ночевал дома, вернувшись утром, присел к ней на кровать, сказал, отводя от нее беспокойные быстрые глаза:
– Не спрашиваешь! Ну и правильно. Я сам не знаю, что со мной. Это какой-то ужас. Пропасть. Я, наверное, уйду к ней… А?!
Потом он написал ей письмо, в котором просил остаться жить в этой комнате, и прощения просил. Он писал, что не знает, что с ним. Но он должен, должен вернуться. Пусть только ждет его. Христа ради ждет… Анна собрала вещички, прибрала аккуратненько комнату, закрыла ее и отдала ключ соседям.
С первым же поездом она уехала к матери. На этот раз ей было не стыдно возвращаться домой. Напротив, в том темном состоянии души, нарывающем все более в одиночестве, ей нужно было знать, что есть на земле отчий дом, мама, братья, деревня…
Мать не удивилась ее приезду. Недавно она проводила последнего, пятого, сына в армию, и вместе с заботами вышел из нее, казалось, сам жизненный дух, который питал ее тело.
Мать встретила Анну в ограде, даже ведро не поставила наземь, прикрыла ладонью лоб, обыденно сказала:
– Приехала? Совсем? – и, кивнув на чемоданишко, вздохнула: – Не много нажила…
Высокая, бескровно обмякшая, мать поразила Анну, до того она обесплотилась. Тень тенью. Зато отец оставался таким же. Он постарел, кожа синюшно подсвечивала. Встретил он Анну сухим и скрипучим:
– Явилась. Нажила в городе-то. Считай, первая воротилась. Отца позорить…
Вечером Анна вынула из чемодана кофточку для матери и тихо попросила:
– Мам, померь…
Мать, увидев эту простую, голубоватую, широко пошитую кофточку, порозовела, по-молодому смутилась. Взяла кофточку, подняв еще красивые темные волосы, примерила ее. И такой глубокой, затаенной печалью вдруг зацвели ее глаза посреди темного, грубо выделанного лица, так нежно и стремительно ожили, что отец, сидевший на лавке в углу, вдруг, бросив недошитый валенок на пол, резко прикрикнул:
– Но, но… – выругался и вышел из комнаты.
Казалось, ничего не изменилось в доме, только все рушилось, все оказалось куда более ветхим и иссохшим, чем ей представлялось в воспоминаниях. Опустился потолок, неприютно оголились стены, гнили углы, просачиваясь в дождливые дни, словно ватные. Отец не подновлял дом, не покупал городской полированной мебели, как большинство в деревне, не влился в этот дом приток свежей, молодой жизни, не слышно было дыхания новых поколений, но это был ее дом, дом ее детства, и свет сквозь ситцевые шторки, сквозь герань на подоконнике сочился на желтый пол. Казалось, все те же банки-склянки из-под молока, кваса, настоев трав и прочих домашних снадобий тянулись вдоль лавки в сенцах, и та же черемуха в палисаднике на угол от окна с сырым, горьковатым запахом, – все осталось родным и дивным на этом маленьком, обветшалом без хозяйских рук клочке земли, таким простым, верным, принявшим ее всю, как есть, какой вернулась. И, казалось, ослабела, затихнув боль. С какой благодарностью думала она о матери в этот единственный приезд, думала о том, что должно быть у человека место, где его, пусть не всегда, поймут, но всегда примут…
После ужина Анна вышла на крыльцо, где сидела и смотрела в дрожащую огнями глубь деревни мать. В верховьях леса, на горе, куда они ходили когда-то, было темно, и только иногда блуждающе мерцали круглые, смутные огни. «Дорогу проложили», – догадалась Анна. Села на крыльцо, и захотелось рассказать все матери. Рассказать просто, как женщина женщине, как дочь взрослая – матери. Она набралась духу и напряженно, срываясь в голосе, стала говорить. Сначала было тяжело, потом легче, потом она услышала слабый свист, посмотрела на мать – та дремала, прислонясь к косяку, и голова ее мелко, как у старухи, дрожала.
Все. Изжилась мать, изработалась, измоталась, выдохлась. Она прожила всю себя, до кровиночки, волоча на своем горбу деревенское хозяйство, пятерых детей, мужа. От природы мать была очень скрытным человеком, жила только в себе, никогда не судачила с соседками, не хвалилась, не жаловалась, и это тоже подтачивало душу. Она вырастила, выходила, поставила на ноги всех своих пятерых, а на их жизнь, на их взрослые боли у нее уже не было сил. И тогда, глядя при слабых сумерках на посеревшее, остановившееся лицо матери, на тлеющие чем-то темным провалившиеся круги под глазами, первый раз в жизни услышала, как исходит от человека трезвящий мертвенный холодок…
Анна осторожно пригладила прядь волос к материнскому уху, подумала, что мать бы и не поняла ее. Может, эта вечерняя ее дрема нарочита, просто чтоб не слышать Анны.
Мать тоже сходилась с отцом для счастья, но раз и навсегда. Ее счастье и жизнь были в том, чтобы народить и вырастить их, пятерых, с одним мужиком, каким есть, судьбою данным. А другого счастья, других путей жизни она не знала и не искала.
Анна впряглась в хозяйство. Работы в деревне было всегда вдоволь, и за годы ее отсутствия не убавилось. Огород, картошка, корова. И было хорошо, что с рассвета поить, кормить, доить, копать, чистить, мыть. Одной картошки вдвоем с матерью накопали сорок мешков. Присев на ведро, пока мать уходила в стайку к корове, Анна глядела на душно преющее под сентябрьским солнцем поле за плетнем огорода, на желтый, чистый лесок вдали и думала, что проживет здесь жизнь. Мать прожила, и она проживет.
В эту осень часто ходили собирать бруснику. Брали по ведру, по два в день. Брусника уродилась крупная, рясная, зрелая до черноты. Анна возвращалась усталая, упоенная осенним лесом, бордовые от ягоды руки пахли мхом, сиропной сладостью преющей хвои. У неглубоких сквозных родников отдыхали. Анна, нагибаясь, смахивала легкий, с прозеленью в воде березовый лист и пригоршнями пила чистую воду.