Большой дом - Николь Краусс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О картине Лия написала следующее: Она была такая темная, что только под определенным углом можно было разобрать, что там изображен всадник на лошади. Много лет я была уверена, что это «страж» — кибуцник Александр Зайд. Отцу картина не нравилась. Иногда я думаю, что позволь он себе жить так, как хочется, поселился бы в пустой комнате с кроватью и стулом. Любой другой на его месте не стал бы разыскивать эту картину — ну, сгинула и сгинула. Любой — но не мой отец. Он, а вслед за ним и мы были не вправе распоряжаться своей жизнью. Им руководило чувство долга. Многие годы он разыскивал эту картину, а потом выложил ее тогдашним владельцам немалую сумму. В письме, которое он написал нам перед смертью, говорилось, что картина когда-то висела в кабинете его отца. Кибуцник Зайд в Европе? Я чуть не расхохоталась. Как будто не знала, что кабинет отца в Иерусалиме — точная до миллиметра копня кабинета моего деда в Будапеште! Вплоть до фактуры, тяжелых бархатных гардин, вплоть до карандашей, лежавших на подносе слоновой кости! Сорок лет отец трудился, чтобы воссоздать эту комнату — такой, какой она была до рокового дня в тысяча девятьсот сорок четвертом. Словно, соединив все детали, он мог победить время и изжить чувство вины и утраты. Единственное, чего не хватало в кабинете на Ха-Орен, был дедушкин стол. На его месте зияла пустота. А без стола кабинета нет, так — жалкое подобие. И только я знала тайну, знала, где искать стол. Но я отказалась поделиться с ним этим знанием, и это раскололо нашу семью как раз в том году, когда ты жила с нами, за несколько месяцев до его самоубийства. И смириться с этим отец не мог. Я думала, что убила его своим поступком. Но оказалось, все наоборот. Прочитав его письмо, я поняла, что отец победил. Он наконец нашел способ привязать нас к себе навечно. После его смерти мы вернулись домой, в Иерусалим. И перестали жить. Или, если угодно, живем в одиночном заключении, только в камере-одиночке нас двое.
Дальше в письме шли подробности о других комнатах в доме на Ха-Орен: Когда что-то ветшает, разваливается, мы просто перестаем этим пользоваться. Есть женщина, которая ходит для нас в магазин, приносит все что надо. Она в своей жизни всякое повидала и ничему не удивляется, просто работает и получает деньги. Раньше мы изредка выходили в город, а теперь совсем перестали. У нас есть садик, и Йоав порой туда вылезает, но за калиткой уже много месяцев не был.
В конце концов она добралась до цели своего письма: Так продолжаться не может, или мы действительно прекратим жить. Один из нас совершит что-то ужасное. Такое чувство, будто отец подманивает нас к себе, ближе и ближе, с каждым днем. Сопротивляться все сложнее. Я задумала уехать и долго набиралась храбрости. Но если я уеду, то не вернусь уже никогда. И не скажу Йоаву, где меня искать. Иначе меня засосет назад, а на новый побег уже не хватит сил. Так что он о моих планах ничего не знает. Думаю, ты уже поняла, о чем я хочу попросить тебя, Изи. А если не поняла, говорю прямо: приезжай. Приезжай к нему. Я ничего не знаю о твоей теперешней жизни, но знаю, как сильно ты любила его тогда, шесть лет назад. Знаю, как много вы друг для друга значили. Ты — единственное, что в нем еще живо. На самом деле я всегда ревновала его — не к тебе, а к тем чувствам, которые он к тебе испытывает. Он обрел кого-то, кто заставил его чувствовать. А у меня не получилось.
Под конец она написала, что не сможет оставить брата, если не будет знать наверняка, что я приеду. Если он останется один… нет, об этом она даже думать не хочет. Куда именно она решила податься, Лия не сообщила. Сказала, чтобы я подумала, а она через две недели позвонит.
Меня захлестнула волна самых разных чувств: печали, мучительных сомнений, радости, гнева. Неужели Лия думает, что после стольких лет я брошу все ради Йоава? Зачем она ставит меня в такое положение? А еще я не на шутку испугалась. Я знала: найти и вновь обрести Йоава будет очень больно. Не только из-за его отшельничества. Я боялась того пламени, которое могло вспыхнуть во мне от одного его прикосновения. Даже от мысли о нем во мне загоралась мучительная жажда жизни — мучительная, поскольку она, точно вспышкой, освещала мою внутреннюю пустоту, проявляла то, что я втайне о себе знала: я сдалась, я согласилась на меньшее, я позволила себе жить вполнакала. У меня, как у всех, была работа — и не важно, что она мне не нравилась. У меня даже был бойфренд, мягкий добрый человек, который любил меня, а я в ответ испытывала некое нежное, но двойственное чувство. И все же, едва дочитав письмо, я уже знала: я поеду к Йоаву. Рядом с ним, в его свете все становилось иным — чернильные тени, немытая посуда, мрачные крытые гудроном крыши за окном. Все обретало четкость, начинало дышать. Он пробуждал во мне голод, но хотела я не только его самого, я хотела полной жизни, такой полной, чтобы она вместила все-все, что дано почувствовать человеку. Он пробуждал во мне голод и отвагу. Позже, вспоминая, как легко я покончила с одной жизнью и убежала к другой, к жизни с ним, я поняла, что все эти годы просто ждала этого письма, и если что и выстроила для себя и вокруг себя, то только из картона, чтобы, когда письмо наконец придет, можно было все эти конструкции мгновенно свернуть и выбросить.
Я ждала звонка Лии и ни о чем больше думать не могла. По ночам почти не спала, на работе забывала, что должна делать, теряла документы и получила нагоняй от босса. Впрочем, он вечно вымещал на мне свое раздражение — если не пялился на мои ноги или грудь. Наконец день звонка настал, и я, сказавшись больной, не пошла на работу. Я даже душ не принимала, боясь пропустить звонок. Утро перетекло в день, день — в вечер, а телефон молчал. Я решила, что она передумала и снова исчезла. А может, она не нашла мой номер, хотя он есть в телефонной книге. Но вот, без четверти девять (раннее утро следующих суток в Иерусалиме) раздался звонок. Изи? Голос ее нисколько не изменился, он был такой же бледный, если такое определение применимо к голосу. А еще он немного подрагивал, прерывался, словно она боялась дышать. Да, это я. Он спит наверху, сказала Лия. Он засыпает очень поздно, часа в два-три ночи, пришлось ждать. Мы обе замолчали. Но, пока мы молчали, она проникла мне в сердце, вынула ответ — и выдохнула с облегчением. Когда приедешь, в дверь не звони, он не откроет. И к телефону не подойдет. Я оставлю тебе ключ — прилеплю за звонком, на калитку. Я кивала, прижав трубку к уху, не в силах говорить. Изи, прости, что мы… что брат так и не… Она не договорила. А потом произнесла: это было ужасно… мы ощущали такую вину… и наказали себя за папину смерть на много лет. Бросив тебя, Йоав тоже себя наказывал. Лия, начала я. Мне пора, прошептала она. Береги его.
Где они только не жили! Их мать умерла, когда Йоаву было восемь лет, а Лие семь. Лишившись жены, Вайс словно лишился якоря и, гонимый горем, подхватил детей и стал блуждать с ними из города в город, в одном они задерживались на несколько месяцев, в другом — на несколько лет. Где бы он ни был, он работал. Йоав рассказывал, что имя отца в области антиквариата стало легендарным именно в те годы. Открывать магазин не было нужды: клиенты всегда знали, как найти Вайса. И мебель, которую они мечтали получить вновь, все эти столы и бюро, все кресла и стулья, на которых они уже не чаяли посидеть, вся обстановка их канувшей в небытие или несбывшейся жизни попадала к Георгу Вайсу из его личных источников, благодаря его личным связям и удивительным совпадениям — они составляли секрет его профессии. Когда Йоаву было двенадцать лет, ему часто снился один и тот же сон: отец и они с сестрой живут на поросшем лесом берегу, и каждую ночь прилив выносит на пляж обвитую водорослями мебель: то четыре кровати с шестами для балдахинов, то какие-то диваны. Они перетаскивали их под деревья и расставляли как бы по комнатам, комнаты эти отделялись друг от друга линиями, а линии отец проводил по траве ногой, большим пальцем. Комнат становилось все больше, мебели прибавлялось, и вот она уже заполонила весь лес — как огромный дом, только без крыши и стен.