Долгожители - Владимир Маканин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Интересно, однако, устроен человек… Я, как ты помнишь, любила нахимовца Колю. А нахимовец Коля уехал. Я осталась на бобах.
Она даже взвизгнула легонько.
– Девственницей осталась – не смешно ли!.. А ты вокруг ходил, добычу почуял легкую, верно? Проще не бывает: я была милая и слегка засидевшаяся девица, а ты петух, боец, куда там!.. Ты, конечно, быстренько меня охмурил, и взял свое, и уже начал исчезать, нет, я подчеркиваю: начал исчезать, помнишь?
– Да что ж там помнить? – сказал он.
Марина повысила голос:
– Нет, ты скажи – помнишь или нет?
Игнатьев промолчал. Там, где ей сладостно виделась драма, драмы не было. Но одинокой женщине в зачуханной комнате с ободранными обоями этого не объяснить; да и объяснять нужно ли? Ей виделся соблазнитель, а соблазнителя тоже не было, был столь же глупый, как и она, двадцатилетний сопляк; был мальчишка, метавшийся туда, а потом обратно, не знавший толком, где приткнуться и где схватить или съесть по-быстрому.
– Помнишь? – Она как бы даже счет предъявляла то ли ему, то ли жизни, обиженная и обойденная.
Игнатьев вновь промолчал.
– А я помню. Я хорошо все помню. Я очень тогда злилась, хотела тебя вернуть и, может быть, прихватить по-бабьи, вот только совесть мучила: как-никак Симка была моя подруга.
Марина улыбнулась, продолжая:
– Подруга, а вроде как отбиваю… Скажи: Симка так ничего и не знала?
– Не знала.
Марина еще улыбнулась. Лицо было злое.
– Сейчас я думаю: а ведь надо было на подругу-то наплевать, а в тебя, милый мой, вцепиться покрепче. Знаешь почему?
– Почему?
– Потому что ты, оказывается, слабачок. Ты только с виду жесткий. Ты в роли выступаешь. А? Интересная мысль?
– Так себе.
– Не скажи. В этой мысли что-то есть. С чьей-то девицей тебе легко было справиться. И со всеми остальными, которые были для тебя чужие, – с чужими легко справляться, а?
Игнатьев встал, он хотел уйти: он пришел говорить, а пришлось слушать. И поделом: не туда пришел. Марина стремительно встала следом за ним:
– Ну-ну, Сережа… Не расстраивайся. И прости меня, ладно? Разговорилась – баба есть баба, верно? Может, еще кофе хочешь? Одну чашечку?
– Спасибо, не хочу.
– Нет, ты хочешь. Ты хочешь. Ты хочешь!..
Она шагнула ближе. Она нервно хохотнула. Ткнулась вдруг в него, то ли в лицо, то ли в пиджак: поцеловала.
– Не переживай, Сережа. Уверена, что там у них ничего серьезного… Симка замечательная женщина.
Она повторила:
– Она замечательная. Я ж ее с юности знаю.
Игнатьев простился и вышел.
«Одичала Марина, – подумал он и покачал головой. – А ведь была чуткая, тонкая, и в какой песок все это уходит…»
Игнатьев, на улицу выйдя, приостановился. Он любил вот так приостановиться и, если удастся, любил эффектное словцо, как бы подчеркивающее данную нерядовую минуту. Такой человек. Это не было привычкой, скорее – натурой. И хотя свалившаяся беда была беда своя и больная, он не мог в словце отказать себе и сейчас: он приостановился. Он оглядел снизу вверх весь этот потемневший трехэтажный дом, в котором ожесточилась и сникла Марина; он увидел старую крышу, он увидел карнизы и окна (и себя, стоящего со своей бедой возле ее дома) и произнес:
– Это жизнь.
Была зима; было морозно. Проходившая мимо закутанная в платок старушка решила, что Игнатьев окликает и что-то ей показывает в этом доме, может быть, любопытное. Старушка была туга на ухо. «А?.. Что это, милый? – заволновалась она. Вслушиваясь, она к тому же все оглядывалась, далеко ли и не наедет ли по случаю гололеда троллейбус. – Что, что это, милый?» Игнатьев, как бы даже обязанный повторить, сказал ей:
– Это жизнь, бабушка.
– А?
– Жизнь, говорю.
– Не слышу я, милый.
Если из давних друзей, то был еще Шестоперов, но Шестоперов уж точно был из тех, кто любит говорить сам и не любит слушать. Когда перебираешь, то уж, конечно, не найдешь, и вот Игнатьев стоял посреди зимней улицы и думал – к кому пойти? Люди меняются. С этим уже давно приходилось считаться.
Знакомых и друзей было предостаточно, и, перебирая, Игнатьев меньше всего был похож на одинокого. Были просто приятели и были, пожалуй, чуткие; были и те, с кем, как говорится, дружишь домами. Люди как люди. Однако Игнатьев считал, что разговор там неизбежно стал бы тягостен: неясно, о чем говорить и о чем умолчать; тягостен, а возможно, и обременителен. Нет, тут нужен был именно кто-то из давних, из забытых.
– Игнатьев приветствует Шестоперова, – сказал он, позвонив из телефонной будки на углу, начиная опять же не без некоторого эффекта.
В ответ его сразу упрекнули – Сергей? Наконец-то объявился!
– Хочу к тебе зайти поболтать.
– Ты уже год хочешь зайти поболтать.
– Неужели мы год не виделись?
– Может быть, два… Может быть, три.
Посмеялись. Игнатьева неожиданно и сильно резануло вдруг по сердцу – расхотелось.
– Ладно, как-нибудь на днях забегу. – Игнатьев пообещал.
Он пришел домой.
– Мамы еще нет, – сообщил пацан.
– Я знаю, – ответил Игнатьев, мягко и как бы выгораживая жену.
Они сели ужинать.
– Как уроки?
– Сделал.
– Не скучно тебе одному?
– Не… я на улице был, читал тоже.
Жена пришла в первом часу ночи. Разговаривать она не желала.
– …А что такого? – Жена бросила, швырнула сумочку и сняла пальто.
Игнатьев услышал, конечно, как от нее пахнуло вином.
Сын не спал, – надо отдать должное, пацан уже давно и первым почувствовал надвигающиеся перемены, что было бы похоже на мистику, если бы не было так буднично и бытово.
– Мам, – раздался из темной комнаты его голос.
– Что, родной?
– Посиди со мной. И песню хочу.
Сима вдруг раздражилась:
– Маленький ты? Тебе что – пять годиков?
– Мам!
– И не проси. Спи!
Надо думать, она и впрямь утомилась. И была полна впечатлений. К тому же Сима не хотела, вероятно, дышать на сына (пацан любил целоваться) вином и сигаретами. Она колебалась недолго, – выступив из света прихожей в полутьму, она прикрыла дверь его комнаты, и он, обиженный и надутый, теперь там засыпал.
– Мы поговорим, – сдержанно повторил ей Игнатьев. – Я не лягу спать, пока мы не поговорим…