Долгожители - Владимир Маканин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ладно.
– И без этих твоих шуточек. И полы, пожалуйста, осмотри – не забудешь?
Ткачев приходит как раз к десяти – десять вечера, то самое время. И мягкими глазами, какие бывают в десять, он видит ее жилье, ее кухню, ее покрывало на кушетке – все те мелочи, которые дополняют (и наполняют) женский лик. Потому что не увидеть женщину в ее доме – значит, не увидеть ее вообще. Ткачеву повезло. Он увидел.
– Теперь сюда… А теперь сюда. – Геля водит его по трем своим комнатам, улыбается, смеется.
– А сюда можно?
– Проходите.
Он понимает, что детей сегодня дома нет, но спросить, где они и почему, не смеет. Да и не нужно спрашивать, нужды нет. Если уж вас обоих и вашу лодочку сносит к тому берегу, женщина сама постарается пояснить, одни ли вы сейчас в доме, пора ли тебе уходить или не пора и тому подобное. И Геля, поговорив о метраже и квартплате, поясняет:
– Вам пора уходить. Уже поздно.
– Да-да.
– Вы уж извините. Дети у меня в спортлагере. Они отдыхают.
Ткачев спрашивает – где? Она отвечает и тут же добавляет, что место очень хорошее.
Он спрашивает: в каком смысле очень хорошее?
– Реки нет, – отвечает она. – Все-таки это спокойней. После случая с мужем суеверной стала.
Пауза.
– Мальчики? – спрашивает Ткачев. И угадывает.
– Да. Кончили девятый. И сразу же в спортлагерь – ничего другого и слышать не хотят!
– То есть как – оба девятый?
– Они близнецы.
– Как интересно!
К счастью, это и действительно его как бы обогащает чем-то и удивляет. Хотя есть вещи и более удивительные, чем близнецы у твоей знакомой. Но ведь любопытно. И отчасти возникает выползшая из каменного века и мохнатых шкур, первобытная и дотянувшаяся до нас радость. Не будь этого, Ткачев не посмел бы быть веселым, а тут он смеется и говорит, чувствуя, что он все-таки не сфальшивил и фальшивить не станет.
– Как интересно!.. Близнецы? Мальчики?
– Да.
И женщина в долю секунды постигает, что он искренен, и тут же оба они (разрядка) смеются.
– Ну что, что здесь смешного? – говорит Геля и смеется.
– А ничего, – говорит он и смеется.
Вот тут и случается, что он притягивает Гелю к себе, – она, конечно, отворачивается, убирает и губы, и лицо, но это уже ничего не значит. Они стоят, прижавшись друг к другу, и обоим все ясно. Хотя лицо к нему Геля так и не поворачивает.
– Отпусти, – шепчет она.
– Да, – шепчет он. И конечно же, не отпускает. Но и не удерживает силой. И с полминуты они так стоят, и сейчас он уйдет.
Через двадцать пять минут (вся дорога) он уже дома.
– Прекрасные три комнаты. Раздельные. И лоджия во двор, – с ходу рассказывает Ткачев. И перебирается из ботинок в шлепанцы. Не теряет времени.
– Радостный ты очень, – говорит жена.
И сначала Ткачев не понимает, куда ветер, – грешен слегка, потому и не понимает.
– Почему же не радоваться, если квартира этого заслуживает. Великолепный пол. Прекрасные три комнаты…
– Перестань.
– Почему?
– Ты похож на… на купчика!
Теперь Ткачев понимает.
Он замолкает. Молчит. Потому что знает свою жену – она, конечно, бывает разной, но сейчас она чистенькая девочка в белом платьице, чтобы все люди видели, как она умеет слушаться маму и тетю Пашу. И с мальчишками она не водится, ведь они могут замарать ее новые туфельки.
Жена тихо произносит:
– Я думала, тебе тяжело будет. Осматривать жилье… обсуждать – и все такое.
– Жилье горем не пахнет.
– Разве?
Потом она спрашивает:
– Ну а Геля?.. Как она?
– Нормально.
– Она не очень переживала?
– Я же не рылся в их вещах. Походил по комнатам, вот и все.
– Совсем не переживала?
– Нет… Немножко даже кокетничала со мной.
Ткачев говорит это и думает, что вот ведь получается – и там и тут. И ничего. И голос тянет и вытягивает слова, как и надо тянуть и вытягивать. И не выдает. И конечно, не первый раз он поспевает и там и тут, но все же что-то точит и легонько подгрызает краешек, как мелкозубая мышь.
И еще. Если он думает и помнит об этом, то, наверное, в сущности, он человек неплохой. Это он тоже не забывает отметить.
Они лежат в постели. Засыпают.
И вот жена опять про то же:
– А портрет… видел?
– Что?
Она объясняет – портрет мужа Ангелины, ну летчика этого, который разбился, должен же он где-то висеть на стене. Ткачев говорит, что как-никак больше года прошло.
– И портрета нет?
– Не видел.
– Плохо смотрел.
Ткачев раздражается:
– Может быть, его и при жизни не было. У нас же не висит мой портрет.
И добавляет:
– Может, портрет и был, а она его в фотоателье отнесла. Чтоб сделали покрупнее. Заодно покрасивее.
За несколько таких вот беспечных и грубоватых фраз Ткачев получает теперь долгую ночь с тихими слезами. Он спохватывается, но поздно. Жесткое словцо уже где-то задело, царапнуло – теперь жена будет плакать… Страшного тут, конечно, нет. И ведь не первый раз. И не последний. И нужно лишь быть с ней рядом, говорить ей добрые слова, ну и целовать и дышать в ухо так, как это водится только у них двоих.
Это он и делает.
А жена неслышно плачет, и объясняет ему, и пытается улучшить его глубинную, так сказать, сущность. Пытается улучшить его нутро на будущее. Подправить, что ли.
– Ты хороший, хороший… Но ты бываешь иногда нетактичен. Нечуток.
– Да, – говорит Ткачев. – Да. – Потому что тут нужно поддакивать.
– Нечуткость ранит, обижает людей. Пойми, – шепчет она.
– Да.
– И с Гелей тоже пойми. Она милая, она нам улыбается, но ведь это все через силу.
– Да.
– Ты ведь говоришь ей об обмене, о метраже, о паевых взносах – верно?
– Верно.
– Ты даже не замечаешь, что во всем этом есть жестокость…
Этого Ткачев, может быть, и не замечает, но он прекрасно замечает другое – то, что собственная и любимая его жена раскисает, как раскисает слабенький снег в оттепель, от маломальской жизненной перемены. Даже не от перемены – от намека на нее. И вот ведь дожила с этакой ранимостью до сорока почти лет, и, уж конечно, в дальнейшем такой и останется. Такой и жить будет… И Ткачеву вдруг приходит на ум, что, может быть, она-то и замаливает, как говорили в старину, за него, за его дубленую и носорожью кожу. И что, может, потому-то у него и дубленая, и носорожья и потому-то он дал своей коже стать такой, что знал – живут и другие, и они непременно напомнят, и слезу пустят, и смягчат, и примут на себя. И что, может быть, это оно и есть, равновесие. И что мы, человеки, так и задуманы были. С самого начала.