Азиаде. Госпожа Хризантема - Пьер Лоти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Азиаде, которая тоже была черкесской невольницей, сохранила эту манеру выражать мне свою преданность и любовь…
Вы поднимаетесь по старой темной лестнице, устланной роскошными персидскими коврами; инкрустированная перламутром дверь гарема приоткрывается, и за вами следят женские глаза.
В просторной комнате, устланной такими пушистыми коврами, что кажется, будто ступаешь по спине кашмирского барана, пятеро или шестеро молодых людей сидят, скрестив ноги, в позе, которая выражает счастливую беспечность и спокойную созерцательность. От большого сосуда из кованой меди, заполненного тлеющими угольями, распространяется по комнате приятное тепло, от которого тяжелеет голова и клонит ко сну. С резного дубового потолка спускаются гроздья свечей, заключенные в опаловые плафоны в форме тюльпанов, которые пропускают неяркий розоватый свет.
Стулья, подобно женщинам, не допускаются на эти турецкие приемы. Обстановку составляют очень низкие диваны, покрытые роскошными азиатскими шелками, парчовые, атласные с золотым шитьем подушки, серебряные подносы, на которых лежат длинные чубуки из жасминового дерева; на низких восьмигранных столиках разложены кальяны с янтарными шарами на конце, инкрустированными золотом.
К Иззуддину-Али пускали не каждого, в гостях у него бывали лишь избранные; среди них не увидишь сыновей высокопоставленных сановников, пустоголовых хлыщей, фланирующих по парижским бульварам, зато здесь можно встретить детей старой Турции, получивших образование в Ялисе, где они укрывались от западных идей равенства. Здесь вокруг тебя лишь симпатичные физиономии, взгляды, полные молодого огня.
Эти гости расхаживают днем в европейских костюмах, но для приема переодеваются в неизменные шелковые рубахи и длинные кашемировые кафтаны, подбитые мехом. Серые сюртуки – лишь маскарадный костюм, надеваемый ненадолго; он плохо вяжется с азиатским обличьем.
…Душистый дым рисует в теплом воздухе причудливые, изменчивые кольца; все разговаривают вполголоса, чаще всего о войне, Игнатьеве и вызывающих тревогу «московитах», о тяжелой судьбе, которую Аллах уготовил для халифов и ислама. Множество чашечек с арабским кофе по многу раз наполняются и опустошаются; обитательницы гарема с любопытством приоткрывают дверь, чтобы подать и забрать серебряные подносы. При этом можно заметить лишь кончики их пальцев, изредка глаз или робко показавшуюся и тут же убранную руку; это все, в пять часов по-турецки (десять часов) дверь гарема закрывается, и красавиц больше не видно.
Белое вино из Измита, не запрещенное Кораном, подается согласно обычаю в круговой чаше, из которой каждый из гостей отпивает по очереди.
Пьют понемножку – и молодая девушка попросила бы добавить!
Однако же понемногу голова тяжелеет, и ты погружаешься в приятную истому.
Иззуддин-Али и Сулейман берут в руки по бубну и поют сомнамбулическими голосами старые мелодии, пришедшие из Азии. Поднимающийся кверху дым уже едва виден, глаза гаснут, блеск перламутра меркнет, богатое убранство тускнеет.
И потихоньку приходит опьянение, желанное забытье.
Слуги приносят тюфяки, гости вытягиваются на них и засыпают…
…Наступает утро; свет сочится сквозь ясеневые решетки, расписные шторы, шелковые занавески.
Гости Иззуддина-Али расходятся, чтобы заняться своим туалетом, каждый – в отдельное помещение из белого мрамора, где их ждут салфетки, так роскошно вышитые и раззолоченные, что в Англии едва ли кто-нибудь решился бы использовать их по назначению.
Затем, собравшись вокруг медной жаровни, они выкуривают по папироске и прощаются друг с другом.
Пробуждение не радует. Вы словно бы окунулись в одну из сказок «Тысячи и одной ночи», но наступает утро, и вы шлепаете по грязным улицам Стамбула, погружаясь в уличную суету.
LV
Все звуки константинопольских ночей остались в моей памяти, к ним примешивается ее голос, она что-то пытается мне объяснить.
Самый зловещий из звуков – крик ночного сторожа, возвещающий о пожаре, страшное «пожар!» – «янгын вар», протяжное, жуткое, повторяющееся во всех кварталах Стамбула, словно разрывающее ночную тишину.
О наступлении утра возвещает петушиная серенада, за которой следует молитва муэдзина – грустное пение, поскольку оно говорит о приходе дня, когда все снова будет висеть на волоске, все, даже сама жизнь!
В одну из первых ночей, которую Азиаде проводила в моем уединенном домике в Эюпе, я услышал шум на лестнице, который заставил нас обоих вздрогнуть. Нам показалось, что у дверей собралась компания джиннов или людей в тюрбанах, которые поднимаются ползком по трухлявым ступенькам, сжимая в руках кинжалы и обнаженные ятаганы. Когда мы с Азиаде наконец соединились, нас многое пугало, и было естественно, что мы боялись.
Шум повторился, более внятный, менее страшный и такой очевидный, что не оставлял места для сомнений.
– Сычан! (Мыши!) – сказала Азиаде, смеясь, совершенно успокоенная… И действительно, старая лачуга была полна ими, и по ночам они устраивали настоящие сражения.
– Чок сычан вар сенин евде, Лотим, – говорила она часто. (В твоем доме много мышей, Лоти.)
Вот почему в один прекрасный вечер она подарила мне юного Кеди-бея.
Кеди-бею (господину коту), который стал позже громадным и важным животным, был тогда всего месяц; это был маленький рыжий комочек, с большими зелеными глазами, ужасно прожорливый.
Азиаде притащила его мне в качестве подарка в бархатной, расшитой золотом сумке. С такими сумками турецкие дети ходят в школу.
Эта сумка служила ей в то время, когда, босиком и не закрываясь вуалью, она бегала к старому учителю в тюрбане получать свое весьма скудное образование. Это происходило в деревне Канлыджа на азиатском берегу Босфора. Она извлекла не много пользы из уроков учителя и почти не умела писать; это, однако, не помешало мне отнестись с нежностью к бедной, выцветшей сумке, сопровождавшей Азиаде в раннем детстве…
В тот вечер, когда она преподнесла мне Кеди-бея, он был закутан в шелковую салфетку и со страху во время путешествия осрамился донельзя.
Азиаде, которая золотой нитью вышила для него ошейник, пришла в отчаяние, когда увидела своего питомца в таком плачевном состоянии. У него была очень забавная мордочка, а девушка была так огорчена, что мы с Ахметом расхохотались, когда котенок был извлечен из сумки.
Появление Кеди-бея оставило в моей памяти неизгладимое воспоминание.
LVI
Ля иляха илля-ллах ва Мухаммадун расулюллах[87].
Каждый день, на протяжении веков, в один и тот же час, в одной и той же тональности, эта фраза с высоты минарета звучит над моим древним домом. Муэдзин скрипучим голосом бормочет ее, поворачиваясь на все четыре стороны света с автоматической монотонностью, в раз и навсегда заведенном порядке.