Всего один век. Хроника моей жизни - Маргарита Былинкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так получилось, что недели две мы столовыми ложками ели черную икру, бывало, даже без хлеба. Такой странный, но роскошный пир был абсолютно нереален ни до войны, ни после. С тех пор дивный вкус черной зернистой икры всегда ассоциируется у меня с военным временем.
К середине осени 41-го надрывный вой сирены, возвещавший бомбежку, стал таким же привычным, как позывные Совинформбюро. Пугали не воздушные налеты — то ли грохнет, то ли нет, — а ставшая вполне реальной опасность захвата немцами Москвы. Школы давно были закрыты, фабрики и заводы спешно эвакуировались на периферию, архивы и картотеки лихорадочно сжигались.
Москвичи волей-неволей разделились на тех, кто уезжал со своими предприятиями или просто с детьми (как тетя Милуша с Вовкой) за Волгу или в Среднюю Азию, и на тех, кому бежать было не с кем и некуда. Ряд фабрик и заводов по разным причинам оставались работать в Москве. Продолжали работать и Газовый завод, и Керамико-плиточный завод им. Булганина, где теперь трудилась мама, которую на этот завод мастером взял директор, Валентин Владимирович Борисов, хороший знакомый отца. Из Мосгорсвета маму уволили «в связи с сокращением объема работы» 15 октября 41 года.
В эти достопамятные дни 15–16 октября Москву охватила натуральная паника. Отделы кадров жгли документы и личные дела сотрудников, а сотрудники брошенных на произвол судьбы учреждений охотно спасали казенное добро, чтобы оно не досталось врагу. Переполненные вагоны отходящих поездов дальнего следования брались боем, в окна запихивали детей и чемоданы. Слава Богу, эти дни прошли, как прошли и последующие, а Москва продолжала существовать и жить с теми, кто с ней остался.
В конце октября 41-го к нам на три дня заехал с подмосковного фронта двоюродный брат мамы, тридцатитрехлетний Шура Березовский, сын Ивана Иосифовича Березовского из Харькова. Застенчивый русый гигант был невесел и даже немного растерян. «Лидочка, — говорил он маме, — ты не поверишь, но к орудиям не подвозят снарядов, а винтовки — по одной на троих». У Шуры был хороший голос, как у многих Березовских, и его хотели зачислить в полковой ансамбль песни и пляски, но он счел невозможным бросить свою артиллерийскую батарею. Они с мамой питали друг к другу нежные чувства, и мама получала от него с фронта письма-треугольнички.
* * *
Мы с мамой жили, как живется, стараясь не заглядывать в завтрашний день. Однако были в Москве и расторопные люди, уверенные в том, что выживут при любых, даже немыслимых, обстоятельствах.
В конце ноября 41-го немцы стояли под самой Москвой. Слышались отдаленные артиллерийские залпы.
В один из тех морозных дней я зашла к Тамаре. Ее отец, Борис Алексеевич Пылев, хмурый сорокапятилетний инженер, был за два месяца до войны призван в Красную Армию и направлен в Брестскую крепость. С начала войны от него домой не пришло ни строчки. Таких стали называть «пропавшими без вести».
В семье Пылевых о погибшем не вспоминали, по крайней мере его имя никогда не произносилось вслух. Его жена, сладкая дебелая Екатерина Ивановна, некогда стиравшая белье в доме родителей мужа, была очень озабочена тем, что он может оказаться в плену у врага, и тогда ее будущее может заметно осложниться. Тем более что она уже заложила кирпичик в фундамент своего будущего. Ее новый друг и покровитель, бравый комбат Аникеев, был у нее частым гостем и привозил провиант из своего военного пайка. Тяпочка и Борис с неподдельным рвением подавали ему шинель и веничком стряхивали с него пылинки.
…Захожу я к ним в один из страшных ноябрьских дней — и застываю от изумления. На черном пианино «Красный октябрь» стоит в коричневой лакированной рамке не виданный ранее большой портрет Бориса Алексеевича в полной парадной форме поручика царской армии при сабле и золотых погонах.
Пришел, значит, час, когда можно вытащить на свет божий тайну, хранившуюся за семью печатями. Вот и еще один кирпичик вознамерилась заложить прекрасная Екатерина Ивановна в фундамент своей будущей жизни. Не знал Борис Алексеевич, что ему предназначено дважды выступить в роли защитника — сначала Отечества, потом семьи.
Бог миловал, пришли сибирские дивизии, немецкая лавина откатилась от Москвы, и портрет был снова упрятан в дальний сундук. Екатерина Ивановна в своем вполне понятном стремлении прокормить детей поспешила вступить в ВКП(б) и устроилась работать в обком, где прикрепилась к обкомовской столовой и к обкомовской швейной мастерской, в которой тут же заказала себе тяжелые шикарные — по тем временам — манто: каракулевое и цигейковое.
Зима 41–42 годов была самой голодной.
Устроившись на керамико-плиточный завод, в Холодильном переулке, дом 3, мама стала получать рабочую хлебную карточку — 800 граммов. Вначале ее определили контролером ОТК (Отдел технического контроля), а вскоре назначили мастером цеха по производству чеки для ручной гранаты с зарплатой 500 рублей. Не дай бог было пропустить или выпустить брак в военном производстве. Маме приходилось выносить поистине космические нагрузки: работать в горячем цеху да еще и кормить рабочих, не говоря о семье.
Дело в том, что, будучи человеком открытым и чутким, мама легко сходилась с людьми, будь то интеллигенция любого ранга или трудовой люд. И рабочие выбрали беспартийную труженицу Лидию Александровну Былинкину председателем завкома — заводской профсоюзной организации.
«Председательша», на плечи которой легла забота о полуголодных рабочих, проявляла чудеса изобретательности. Она загружала грузовик бракованной керамической посудой, отправлялась в ближайшие колхозы и обменивала там кружки-тарелки на роскошную свекольную ботву. И завод долго ел свежие щи, да и домой кое-что перепадало.
Свои четыреста граммов хлеба, свежего, мягкого, божественно вкусного я почти целиком съедала по дороге домой из булочной на углу Мельницкого переулка, где были прикреплены наши хлебные карточки. Картошка, жаренная с луком на льняном, а иногда и на машинном масле, тоже была хороша, но этот заморский корнеплод попадал к нам на стол реже, чем ботва, — за ним надо было снаряжать экспедицию. Экспедицию в ближнее Подмосковье по нехоженым тропам.
Мы с мамой набивали рюкзаки всяческой своей одеждой и отправлялись в деревни, туда, куда немцы еще не добрались. Там бродили от избы к избе, выменивая у колхозников картошку на барахло. Вареная рассыпчатая картошка с солью была не менее вкусна, чем жареная. Бывало, но очень редко, когда целый мешок сам являлся к нам на дом.
Раза два в тощую зиму 41–42 годов у нас останавливался наезжавший в Москву с фронта Лев Ефимович Артемов, муж тети Милуши, которая с десятилетним Вовой была в эвакуации. Он привозил нам мешок картошки с полей прифронтовых. Это казалось чуть ли не манной небесной, ибо стоил нам одну тысячу рублей за 40 килограммов, то есть втрое дешевле, чем на рынке.
Лев Ефимович был уже далеко не тот черногривый атлет ялтинской эпохи, покоривший Милушу Потоловскую. Мы, в свою очередь, угощали гостя, чем могли. Грузный вальяжный военачальник, входя к нам в дом, восклицал, смеясь: «Опять традиционные блины!» Мама где-то доставала темную ржаную муку, ставила на закваске тесто, и получались хотя кисловатые и клеклые, но вполне съедобные блины. Приходилось и Льву Ефимовичу их отведывать.