Флатус - Клим Вавилонович Сувалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Получается, они все же какие-то особенные, — рассеянно произнес я, параллельно размышляя о том, что Телорез прав и стоит отправиться в морг как можно скорее.
— Получается, так, — легко улыбнулся Телорез, но вдруг улыбка сошла с его лица, и он, понизив голос, обратился ко мне: — Послушай, Станислав. Не стоит тебе лезть в это дело. Если мне не открыли информацию о происхождении газа, значит, ситуация гораздо серьезнее, чем местечковая торговля наркотиком в Богом забытом городе. Ты можешь нарваться на очень серьезные неприятности, если уже не нарвался. Вы убили распространителя, золотого теленка, приносящего им немыслимые деньги, и просто так они этого не оставят. Возмездие вскоре Вас настигнет, как настигло главаря наркокартеля города Кропоткино.
— Тебя это уже не касается, Телорез, — попытавшись придать уверенности своему голосу, ответил я. — И если эти торговцы такие ценные — а ты знал, что мы ведем расследование, — тогда почему не сказал им не высовываться на улицы?
— Сказал, но вот какая штука — для них я всего лишь посредник между Люберском и высшим начальством. У них есть единственное задание — распространение наркотика при любых обстоятельствах. Мы, те, кто держат преступность своего города в руках, как говорится, их “крыша”. Не более.
Задумчиво взглянув в пустоту, я развернулся и направился к выходу.
— Эй, — вдруг окликнул меня Телорез, — Передай Алексею Николаевичу мой привет!
Глава 11
Через два дня я пришел навестить Алексея Николаевича. Выглядел он неважно. Конечно, лицо уже приобрело привычный розоватый оттенок, глаза робко поблескивали, но невооруженным взглядом было заметно, что любое движение давалось ему с трудом, и он старался сидеть смирно, лишь поднося руки ко рту, дабы вкусить кусочек любимого бока.
— Жена принесла, — с улыбкой на лице сказал Чудновский, когда я вошёл в палату и, поставив костыль у стены, сел на табурет в углу. — Какая же она вкусная. Я про еду.
Я робко улыбнулся.
— Как твоя нога, Какушкин? — прожевав, спросил Чудновский.
— Часто болит, но через три месяца, сказали, будет, как новенькая.
— Помнится, как я в детстве бегал по замерзшему озеру и поскользнулся, сломав…
— Алексей Николаевич, — перебил его я, — Тело торговца сгорело. В морге случился пожар.
— О как, — полицмейстер перестал уплетать заморское яство. — Плохо. Очень плохо. Не смей сообщать об этом никому. Я сам скажу губернатору. Вот еще что! Тебе сказали, что Беляковскый устраивает в нашу честь какое-то мероприятие?
— Да, донесли, — сухо ответил. — Но, как по мне, преждевременно. Телорез, как оказалось, лишь небольшая часть огромного пазла.
Чудновский задумался. Я ждал от него существенного ответа, но он неожиданно перевел разговор в другое русло.
— Интересно, как я нашел тебя? — спросил он.
— Но… мы говорили о… — я смолк. Было ясно, что Чудновский не хотел обсуждать ход дела. То ли из-за сильной слабости, то ли из-за нежелания углубляться в суть, но я понял, что выводить его на разговор не имеет смысла и, тяжело выдохнув, спросил: — Как Вы на меня вышли?
— После нашего неприятного разговора мне хотелось поговорить с тобой обстоятельно, в непринужденной обстановке. Отправившись к тебе на квартиру и с полминуты долбя кулаком в дверь, я понял, что тебя там нет. И вот начинается самое интересное. Если ты помнишь, я учился на сапожника, и тут, оказавшись на улице, приметил следы твоих сапог. По ним я и дошел до цирка, но возле шатра Миколы приметил еще один знакомый след. След того самого глухого громилы, который вырвался у нас из рук. Помнишь? Так вот, ваши следы вели в шатер, потом вновь на улицу, откуда я по ним и дошел до манежа. Увидев труп громилы и какой-то девушки, я вытащил револьвер, подождал, пока вы с Телорезом пообщаетесь, и эффектно появился.
— Но он мог меня убить! — возмутился я.
— Не мог. Я его знаю. Он ждал меня.
— Что же Вас с ним связывает? И почему у него на груди вытатуировано ваше лицо?
— Ха, — усмехнулся Алексей Николаевич. — Очень долгая история, а сил рассказывать у меня нет. Как-нибудь потом.
Громко чавкая, Чудновский наконец доел турецкое блюдо. Несколько минут мы просидели в неловком молчании. Не сводя взгляд с Алексея Николаевича, я вновь задумался о той ночи, когда он при смерти лежал на моих руках. Если тогда я хотел извиниться перед ним и желал лишь одного — чтобы он остался в живых, — то сейчас, когда все обошлось, внутри меня появился невиданный ранее барьер, заставивший противиться подступившему чувству раскаяния. И вот наступил момент, когда я мог ответить на поднятый в ту ночь вопрос: действительно ли сожаление, охватившее меня, являлось плодом чистой, по-детски наивной искренностью, или же то было эгоистичное желание казаться порядочным человеком перед тем, чья жизнь отсчитывала свои последние минуты?
— Алексей Николаевич, — вдруг произнес я. — Хотел сказать, что в ту ночь, когда Вы были на волоске от смерти… — Вдруг все внутри меня оцепенело. Казалось, ответ найден, и самое сложное, что оставалось сделать, так это выразить его понятным языком, обернув в нужные слова, но, начавши, я в ужасе смолк. Готовые вылететь слова так и сочились неискренностью, лишь подтверждая самое страшное, затаившееся где-то в потемках моей души. То, что я пытался не замечать и что вырвалось из искусственно созданной мной соломенной клетки. Ответ хриплым, надменным голосом прозвучал в моей голове. Замявшись, я продолжил: — Хотел спросить, Вы не надумали оставить свою должность и работу в правоохранительных органах? Это же явно не для Вас. Вам нужна спокойная работа, та, где нет бесконечной угрозы для жизни и где Вас насильно не посадят на заведомо расстрельное место.
Я чувствовал себя жалко. Да, можно — а может, и нужно, — было выдавить из себя те самые слова, способные показать Чудновскому, что я хороший и честный человек, невзирая на отсутствие искренности, и ты, дорогой читатель, можешь назвать меня, Станислава Какушкина, трусом, мол, опять он завел старую песню о неправильном жизненном пути Чудновского вместо задуманного раскаяния. Но в чем же я трус? В том, что не стал услащать уши Чудновского извинениями, надобность в которых потеряла всякий смысл, стоило мне понять истинность побуждения их произнести? Или в том, что я оказался честен перед собой? Ты мог сказать так, произнеси я эти слова, самозабвенно