Юность - Карл Уве Кнаусгорд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внезапно меня охватило умиротворение, какое бывает в церкви. Свернувшись на полу калачиком, я наслаждался разливающимся по телу покоем.
Что мы с Иреной делали?
Во мне все замерло.
Ирена.
Мы танцевали.
Я прижимался к ней, терся о ее живот затвердевшим членом.
А потом?
Еще что-то?
Из мрака моей памяти выплыло лишь это одно-единственное воспоминание.
Это я вспомнил, а что было до или после — нет.
Но ведь ничего плохого?
Я представил себе, как Ирена, задушенная, в изодранной в клочья одежде, лежит в канаве.
Что за бред.
Но картинка вернулась. Ирена, задушенная, в канаве, в изодранной в клочья одежде.
Почему эта картинка такая отчетливая? Голубые джинсы, обтянутые ими полные, красивые ноги, задранная белая блузка, фрагмент обнаженной груди, пустой взгляд. Глина в канаве, пробивающиеся сквозь нее редкие травинки, желтые и зеленые, сводящий с ума ночной свет.
Нет, нет, что за бред.
Как я очутился дома?
Я же стоял перед автобусом, когда музыканты отыграли свое и на площадку перед общественным центром высыпали люди, которые смеялись и вопили?
Точно.
И Ирена там была!
Мы же целовались!
Я держал в руке бутылку и пил прямо из горла. Ирена ухватила меня за лацканы, она как раз из тех девушек, что хватают тебя за лацканы, — и посмотрела на меня, и сказала…
Что же она сказала?
Ох, да что за дерьмище!
Змеи у меня в животе снова скрутились в клубок, а так как там было пусто, они разозлились и сжались с такой силой, что я застонал. УЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭ, — вырвалось у меня, — ЭЭЭЭЭЭЭЭЫ. Я вцепился в ободок унитаза и наклонился, но желудок уже опустел и из него ничего не выходило.
— ЧТО ЗА ХЕРНЯ! — заорал я. — ХВАТИТ УЖЕ!
Потом рот наполнился невероятно вязкой желчью, я сплюнул и решил, что теперь уж точно все, но ошибся, желудок выворачивался, и я, решив ему помочь, принялся глубоко отхаркиваться: главное — еще чуть-чуть вытошнить, и тогда спазмы отступят.
ОООЭЭ. ОООЭЭ. ОООЭЭ.
В унитаз капнуло немного слизи.
Ну вот. Вот так.
Теперь все?
Да.
Ох.
Уф.
Вцепившись в край раковины, я поднялся, ополоснул холодной водой лицо и с ощущением почти легким и приятным побрел в гостиную. Там я опять рухнул на диван, подумав, что надо бы узнать, который час, но не получилось. Надо было подождать, когда тело наберет сил и можно будет начинать день. Я собирался написать новый рассказ.
Такие провалы, когда от воспоминаний о пережитом остаются лишь клочья, были для меня обычным делом с тех самых пор, как я впервые напился. Это произошло летом, по окончании девятого класса, на Кубке Норвегии, и я все смеялся и смеялся, это чувство словно накрыло меня, хмель унес меня к свободе, туда, где я действовал по своему усмотрению и при этом вырастал над собой и делал все вокруг чудесным. Потом я помнил лишь обрывки, фрагменты, отдельные части картинок, спроецированные на стену мрака, из которого я выныривал и в котором исчезал, и такое было в порядке вещей. И так оно продолжалось. Весной следующего года мы с Яном Видаром пошли на карнавал, и мама накрасила меня под Боуи в образе Аладдина Сейна, город наводнили люди в черных кудрявых париках, коротких обтягивающих шортах и пайетках, повсюду били в бразильские барабаны, но воздух был холодным, люди — зажатыми, каждому требовалось преодолеть стену стеснения, они все время с ним воевали, и во время шествий это становилось заметнее всего: их участники не танцевали, а скорее изворачивались, чтобы высвободиться, именно в этом и был смысл, они были несвободны и жаждали свободы; это были восьмидесятые, новое раскрепощающее и устремленное в будущее время, где все норвежское было печальным, а все южное — живым и свободным, где один телеканал, на протяжении двадцати лет рассказывавший норвежцам о том, что считает правильным небольшая группка образованных жителей Осло, внезапно утонул среди новых, совершенно непохожих на него телеканалов — а те относились к жизни проще, стремились развлекать, хотели продавать; и две эти сущности с тех пор слились в одну: развлечение и продажа стали двумя сторонами одной медали и утянули за собой все остальное, тоже представлявшее собой развлечение и продажу, от музыки до политики, литературы, новостей, здоровья, — да всё. Карнавал знаменовал собой этот переход тех, кто вырос в серьезности семидесятых и стремился к легкости девяностых, и было видно, как совершается такой переход, — по неловкости движений, неуверенности взглядов, по ликованию и восторгу тех, кто победил неуверенность и неловкость, тех, кто тряс тощей задницей в кузовах машин, медленно колесивших по улицам Кристиансанна в тот холодный весенний вечер, когда в воздухе висела легкая морось. Так это происходило в Кристиансанне, и так оно было в других норвежских городах определенного размера и с определенным самомнением. Карнавал был новаторством, которого, как говорили, ждала судьба традиции, — ежегодно эти скованные, бледнокожие женщины и мужчины, разодетые как уроженцы юга, будут залезать на грузовики и пыжиться, прославляя освобождение, танцуя и смеясь под гипнотический ритм бразильских барабанов, в которые бьют вчерашние музыканты школьных оркестров.
Даже мы с Яном Видаром, двое шестнадцатилетних дрыщей, понимали, что зрелище это печальное. Нам, разумеется, сильнее всего не хватало в наших буднях дыхания юга, если нам чего и недоставало, так это упругих трясущихся грудей и задниц, музыки и веселья, и если мы и стремились кем-то стать, так это смуглыми, самоуверенными мужчинами, для которых такие женщины — легкая добыча. Мы выступали против скупости и за щедрость, против зашоренности и за открытость и свободу. И тем не менее вид карнавала переполнял нас грустью за наш город и нашу страну, потому что гордиться тут было решительно нечем; да, весь город, словно сам того не осознавая, выставлял себя на посмешище. Но мы это понимали и расстраивались, бродя по улицам, отхлебывая из спрятанных в кармане бутылок, медленно пьянея, и проклиная наш город и его тупых жителей, и постоянно высматривая знакомые лица, тех, к кому можно было прибиться. Точнее, девчоночьи лица. Или, на крайний случай, знакомые мальчишечьи лица, рядом с которыми маячили незнакомые девчоночьи. Наша затея была обречена, таким способом знакомства с девчонками не заведешь, но мы не сдавались, в нас не угасали искры надежды, и мы брели дальше, все пьянея и пьянея, грустнея и грустнея. А потом я в какой-то момент утонул в самом себе. Не для Яна Видара, нет — он видел меня и, спрашивая, получал от меня ответ, поэтому полагал, будто все как обычно, но он ошибался, я исчез, я опустел, утонул в пустоте моей души, иначе не назовешь.
Кто ты, когда не знаешь, что существуешь? Кем ты был, если не помнишь, что ты вообще был? Проснувшись на следующий день в общежитии на Эльвегатен, я утратил всякое знание и чувствовал себя так, словно заблудился в городе. Я мог натворить все что угодно, потому что, напившись, забывал о границах и делал все, что в голову придет, а в голову ведь чего только не приходит.