Лабиринт Два - Виктор Ерофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
5. «Не хочу другого мальчика»
С началом первой мировой войны Шестов возвращается в Россию, как ему думается, навсегда, но его пребывание на родине оказывается весьма недолгим. Февральская и Октябрьская революции 1917 года застают его в Москве, однако к лету 1918 года он перебирается в Киев, где в Народном университете читает лекции по греческой философии. Неустроенность быта и уверенность в невозможности найти контакт с новой властью, чьи идеи он не мог принять (см. его возмущенную брошюру того времени «Что такое русский большевизм?»), побуждают Шестова возвратиться в свое швейцарское уединение, откуда он довольно скоро переезжает во Францию.
В шестовской философии — это период перехода мыслителя от скептицизма к религиозной философии. В российских изданиях его произведений мы не находим непосредственных свидетельств Шестова о своей вере; начало эмиграции, напротив, связано с первыми такими свидетельствами.
Характерны слова, которыми начинается первая книга Шестова, изданная в эмиграции, «Potestas Clavium» («Власть ключей», 1923):
«Конечно, из того, что человек погибает, или даже из того, что гибнут государства, народы, даже высокие идеалы, — никак не «следует», что есть всеблагое, всемогущее, всеведущее Существо, к которому можно обратиться с мольбой и надеждой. Но если бы следовало, то и в вере не было бы никакой надобности…» (7, 9).
Вопрос о вере и неверии Шестова отныне становится «частным» вопросом, так как Шестов чувствует себя в состоянии говорить как «имущий» веру, и это чувство крепнет с годами, превращаясь в устойчивую привычку. Это не означает, что Шестов окончательно изжил скептицизм. Он продолжает незримо присутствовать в его книгах, создавая атмосферу религиозного неблагополучия.
Дальнейшее развитие шестовского творчества идет по двум основным направлениям. Шестов неустанно настаивает на разрыве между разумом, олицетворением которого становятся «Афины», и верой, хранителем откровения которой выступает «Иерусалим», а также между верой и нравственностью. Эти разрывы, в свою очередь, непосредственно подчинены шестовской идее полнейшего божественного произвола. Из статьи в статью, из книги в книгу Шестов переписывает полюбившиеся ему цитаты (например, из Паскаля: «Я одобряю лишь тех, кто ищет, стеная») или, напротив, цитаты-враги, которые он главным образом черпает из Спинозы, и обставляет ими свои исследования, как декорациями, остается выбрать только сюжет — творчество какого-нибудь писателя или философа, чтобы разыграть очередное действо, которое отличается от предыдущего, как правило, углублением критики рационализма.
В статье о Вл. Соловьеве «Умозрение и Апокалипсис» Шестов вступает в спор с автором четвертого Евангелия из-за его зачина: «В начале было Слово», — дающего повод для торжества Логоса, и утверждает, что Иоанн был наказан за это тем, что стал автором Апокалипсиса. Мыслителям, продавшим душу разуму, Шестов противопоставляет писателей, пытавшихся совладать со «стеною» разума, не поддавшихся очарованию рациональных построений. В этой связи Шестов обращается к В.Розанову, находя суть его творчества в том, что хоть он и был «поросенок», похожий на Карамазова-отца, но «чувствовал, что он Бога любит больше всего на свете и что ему «Бога жалко», жалко Бога, которого убивало христианство — своим рационализмом» (11, 95).
По мнению Шестова, Розанов не нашел в себе сил выступить против «естественной связи событий», против логики Гегеля, возмущавшегося случайностью евангельских чудес, и он убил Бога: лучше убить, чем жить с таким неполновластным существом. К Розанову Шестов стремится «присоединить» Достоевского, полагая, что «все его творчество, как он сам неоднократно, от своего собственного имени и через героев своих многочисленных романов, не раз возвещал, имело своим источником ужас перед тем, что Бог «образованных людей» должен занять место Бога Св. Писания» (11, 98).
В статье «О «перерождении убеждений» у Достоевского» Шестов хочет видеть смысл этого перерождения в том, что писатель «перевернул» формулу «Любовь есть Бог», которая якобы определяла его раннее творчество, тем самым вправляя Достоевского в рамки старинного теологического спора:
«Не любовь есть Бог, а Бог есть любовь… Чтоб обрести эту истину, Достоевский прошел сам и провел нас всех через те ужасы, которые изображены в его сочинениях…» (11, 195).
Неизменность метода «произвола» по-прежнему не означала неизменности шестовской концепции. В 30-е годы произошла знаменательная «встреча» Шестова с Киркегором (на творчество которого ему указал Э.Гуссерль). По силе ее воздействия на философа она сопоставима лишь с шестовским открытием Ницше. Впрочем, если встреча с Ницше была встречей ученика с учителем, то в Киркегоре Шестов увидел своего двойника, хотя борьба «нового зрения» с обыденным окончилась у Киркегора, как полагает Шестов, тем компромиссом, который, по сути дела, означал поражение «нового зрения».[95]Из всего киркегоровского наследия самой привлекательной стала для Шестова идея «повторения». Эта идея явилась развитием мысли о всемогуществе Творца, для которого нет ничего невозможного и который свободен даже по отношению к тем истинам и заветам, которые сам утвердил, а следовательно, он имеет власть их изменять, и тогда возникает возможность изменения прошлого, победа над бывшим в том смысле, чтобы бывшее стало небывшим, могло быть переиграно. Условием такого «повторения» выступает вера, а носителем такой веры — библейский Иов, который, ведя тяжбу с Богом, причинившим ему столько беспричинных страданий, в конце концов получает потерянное: детей, здоровье, богатство, причем Шестов настаивает на том, что Иов обрел не новых детей, а старых, умерших.
Идея «повторения» освободила Шестова от страшного гнета. Наконец-то появилась возможность разрыва порочного круга. Жертвы инквизиции Филиппа II оказались погибшими не безвозвратно. Теперь можно было перестать бросаться вниз головой.
В связи с гибелью единственного сына в первую мировую войну идея «повторения» имела для Шестова сугубо личный смысл.[96]Отзвуки этой трагедии слышатся в его книгах; в судьбе Шестова и Иова есть родственные черты. Крик несчастного штабс-капитана Снегирева, теряющего своего Илюшечку: «Не хочу другого мальчика!» — можно считать лейтмотивом позднего шестовского творчества.
Ради точности следует указать, что мысль о «повторении» не явилась для Шестова полной неожиданностью. Еще во «Власти ключей» Шестов писал о том, что «был в средние века на свете человек, по имени Петр Дамиани, который утверждал, что для Бога возможно даже и бывшее сделать никогда не бывшим…» (7, 58), но тогда Шестов не осмелился разделить мнение Дамиани и нашел ему только служебное применение в качестве «палки», которую можно воткнуть «в колеса быстро мчащейся колесницы» рационалистической философии. Шестов также сочувствовал идее «воскрешения отцов», которую развивал в России Н.Федоров и которую с известными оговорками следует признать одним из вариантов идеи «повторения». Однако Шестов скептически относился к тем средствам, которые предлагал для этого Федоров, видя в них преувеличенную веру в науку и разум.