Записки военного коменданта Берлина - Александр Котиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 15 лет мама уехала в Москву, там, в 1939 году, познакомилась с папой; когда началась война, то было ясно, что на фронт они поедут вместе. Но вместе на фронте они оказались только в 1942 году. В нашем альбоме с военными фотографиями есть только одна надпись, тоненько, карандашом: «Надюша приехала», и мама, стриженная под мальчишку, в гимнастерке с тугим ремнем и счастливо-лукавой улыбкой родных глаз.
Наступило 1 сентября 1953 года. Уже целый год я знала, что пойду в школу, как моя сестра Ланка, но ведь не в один с ней класс, а совсем к чужой учительнице, которую я не знаю. До сих пор я не могу спокойно слышать запах осенних цветов: флоксы, астры, георгины, гладиолусы — это мой школьный букет. Я стою перед папиным фотоаппаратом и еле сдерживаю слезы. На мне форма с белым, нет, не белым, а нежно-кремовым фартуком, который сшила бабушка. Рядом стоит Ланка, но ей хорошо, она уже все знает, а я — ничего. Писать и читать я не люблю, только считать, но дело даже не в этом. Тогда от детей никто не требовал подготовки в школу, детских садов было очень мало. Я помню, как мама водила нас на Зубовскую площадь к «мадам», то была настоящая француженка, жена профессора химии. Жили они в деревянном доме напротив академии. Она держала «группу», так это тогда называлось. Учила она нас рисовать по клеточке разных свинок, гуляла с нами в сквере с желтыми листьями, которые так пряно пахнут под дождем, болтала по-французски, и мы с ней болтали. Я помню только несколько слов: жерди, меккрэди, димани и еще как звался арбуз — ля пастэк.
Прогулки наши кончились очень быстро, потому что профессорские студенты нечаянно разбили у него в шкафу колбу с ртутью, в доме оставаться было опасно, и профессор куда-то переехал. Но было это еще тогда, когда мы жили в Благовещенском переулке. А теперь я шла и очень боялась. В школу нас повез папа на своей служебной машине. Надо было ехать мимо Мариинского мосторга, почти до театра Советской армии, потом свернуть направо к маленьким домикам с сиренью и войти во двор. Школа была большая пятиэтажная, из красного кирпича, у входа большое крыльца, с него кто-то говорит речь. Папа держит меня за руку. Но вот пошли дальше, правой рукой я прижимаю к груди букет, в левой у меня портфель, там лежит пенал, который папа сделал сам, вырезал из деревяшки, отшкурил, покрыл лаком, в пенале лежали карандаши, простой и двойной, с одного конца красный, с другого синий, их наточил тоже папа. Меня ставят в первую пару — я выше всех ростом, учительница берет мою напарницу за руку и мы идем. Входим в вестибюль и поднимаемся по лестнице. Сердце мое замирает, сейчас мы свернем за угол — я оборачиваюсь. Внизу стоит папка, фуражка съехала на затылок, ноги чуть расставлены, руки уперты в бока. Больше я не выдерживаю и с истошным криком: «Папа» кидаюсь вниз по лестнице. Первый урок в первом классе мы сидим с папой за одной партой — учительница разрешила. Папа похлопывает меня по руке, я очень его огорчила, но он не сердится, не может он сердиться на своего Гавроша, а еще раньше Черчилля (за необыкновенное сходство моих трех загривков с премьер-министерскими), не может он сердиться на своего мальчика, который родился девочкой и был всегда ребенком наоборот. Не мог он сердиться на своего домашнего философа, которому надо все знать, всю правду обязательно. Папа не сердится, он умеет только любить, трогательно опасаясь навредить или недодать, или, не дай бог, испортить. Папе некогда заниматься детьми, и он чувствует ужасную вину перед нами. Маме папа доверяет вполне, хотя иногда смотрит на ее эксперименты с подозрением. Маму легко надуть, порой она излишне доверчива, иногда, напротив, становится беспочвенно подозрительной. Мама старается нас воспитать, чтобы не стыдно было людям в глаза смотреть.
Папе не все нравится в нашем воспитании, но он смиряется — не можешь сам, не мешай другому. Для папы главное, чтобы мы учились. Больше и лучше, чем они с мамой. У нас есть все, и поэтому от нас требуют многого. Нам неприлично плохо учиться, нас не будут ругать, но не будут и уважать. И мы стараемся. Не сделать уроки или не пойти в школу можно только, когда болеешь. А болеем мы часто. Корь, ветрянка, стоматит, воспаление легких, коклюш — чем мы только не переболели буквально за два года. Болеем мы тяжело и всегда вместе. Болеем мы не в детской, а в мама-папиной спальне. Родители кладут нас между собой и не спят ночами, меняя нам белье. Во время болезни мне всегда снятся три кошмара. Первый — жесткий, как проволока, в которой вертикально движется и звенит тонкая, белая спичка. Второй — про трубы, они тяжелые, стальные и медленно вращаются друг другу навстречу. Во втором сне я задыхаюсь. Третий сон тихий, беззвучный, жуткий. Я вижу себя со стороны. Я лежу на кровати, на чужой узкой железной кровати, далеко-далеко, в полной кромешной мгле, вокруг ничего — черная пустота. Сны мне снятся беспрерывно, чаще первые два, я хочу вырваться из них и не могу. У папы очень узкая, сухая и прохладная ладонь, она ложится мне на лоб, кошмар уходит, я засыпаю.
Однажды я очнулась в спальне одна, Ланка уже выздоровела, как сквозь вату слышу голоса в гостиной, открываю дверь и прямо в пижаме иду к столу. У папы друзья — это какой-то праздник, все начинают меня передавать с рук на руки, ждали кризиса, но теперь я буду выздоравливать.
Когда мы жили в Марьиной Роще, к нам часто приходили папины друзья. Все это были люди, приехавшие вместе с нами из Германии. Среди них был папин повар, к сожалению, я не помню его имени, но впоследствии он стал шеф-поваром ресторана «Прага». Он был худенький, небольшого роста и очень вкусно готовил. Папа рассказывал, что когда делался проект Трептов-парка, Е. В. Вучетич попросил выделить ему какого-нибудь солдата и ребенка, чтобы он мог делать эскизы для своей знаменитой монументальной скульптуры — русский солдат, со спасенной им немецкой девочкой на руках. С детьми и свободными от службы солдатами в то время было плоховато, поэтому в качестве модели комендант Берлина предложил повара и свою златокудрую дочь Лану — Светлану. Конечно, ни тот ни другая не могут похвастаться, что это они увековечены в монументе, но эскизы делали именно с них.
Застолья в то время были шумными, много пели и танцевали. Танцевать, правда, было особенно негде. А вот петь папа очень любил. У него был приятный мягкий тенор, и я никогда не забуду, как он пел: «Когда я на почте служил ямщиком» или Лермонтова:
Мама тоже пела красиво, но она больше любила шутливые украинские песни, пели они и вдвоем с папой. Вообще, они оба были люди веселые, вот только много веселья им от жизни не выпало.
Очень скоро папа заболел, и заболел тяжело. Мы и раньше ездили в госпиталь, в Архангельское. Во время войны там лечили раненых, а был госпиталь санитарного типа, где восстанавливали здоровье военные, после тяжелых болезней. Болеть папа начал давно, сразу после войны, но он был еще достаточно молод и лечиться не любил. Он рассказывал, что однажды не мог уснуть несколько дней, не помогало ни одно снотворное, и тогда лечащий врач прописал ему колоть дрова на морозе. Он колол до изнеможения, после чего проспал 30 часов подряд. Архангельское стало как бы папиным вторым домом. Чудесное место! Госпиталь построен на территории юсуповской усадьбы, а село с церковью Михаила Архангела — слева от дороги, чуть не доезжая госпитальных корпусов. С этим местом у меня связан целый кусок жизни. Приезжали мы к папе обычно не одни, а с папиными друзьями: Очкины, Курмашовы, Морозовы… Мы гуляли по берегу Москвы-реки, ходили кататься на лодках, ходили к барскому дому. Один раз, когда я схватилась за решетку усыпальницы дочери Юсупова (внутри стоял красивый мраморный памятник, и я его очень любила рассматривать), моя рука ощутила что-то мерзко-мокрое, оказалось — дохлый уж. Я испугалась, а папа смеялся и журил меня — трусиху. Ели мы то, что привезли с собой, а пить ходили в очень вкусно пахнущий магазинчик, где с сиропом продавали не просто газировку, а минеральную воду, кто какую любил. Еще там стоял огромный шоколадный набор с оленем, я даже не помню, купил его кто-нибудь нам, или мы только мечтали об олене. Но это было тогда, когда папа отдыхал в Архангельском, а теперь он болел и лежал в палате. У папы было больное сердце, и он всегда носил с собой маленькую жестяную коробочку с кусочками сахара, на которые был накапан валидол, — папин запах.