Дьявол против кардинала - Екатерина Глаголева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А, Люсон! — закричал Людовик, глядя сверху на воздетое к нему лицо епископа. — Наконец-то я избавился от вашей тирании! Убирайтесь отсюда!
Лиловое пятно оттерли в сторону, но оно все-таки кружным путем обогнуло воронку водоворота и прибилось к черному островку Люиня. В общем шуме нельзя было расслышать, что говорил опальный государственный секретарь фавориту короля, однако последний выслушал его со вниманием и участием и как будто благосклонно кивнул головой.
Испанский посол Монтелеоне поднимался по лестнице, ведущей в апартаменты королевы-матери. Вход, которым он обычно пользовался, оказался заколоченным, что вызвало у посла некоторое недоумение. Оно еще усилилось от непривычной тишины и сурового вида стражи на лестничных площадках.
— Куда это вы направляетесь, сударь? — раздался чей-то голос позади.
Монтелеоне обернулся и увидел капитана де Витри.
— К госпоже регентше, по делу, — ответил несколько сбитый с толку посол. Он не понимал, почему должен отчитываться непонятно перед кем, однако опыт побуждал его к осторожности.
— Теперь вам не сюда, обращайтесь к королю.
Де Витри обогнал Монтелеоне, загородив ему вход в королевские покои, и слегка насмешливо поклонился. Когда оскорбленный в душе испанец удалился, капитан без стука вошел в переднюю.
— Что вам угодно? — воскликнула Мария Медичи, завидев бесцеремонного мушкетера.
— По приказу его величества я проведу в вашей комнате обыск.
— Обыск? — королева упала в кресло. — Так значит, я в тюрьме?
Издалека долетал глухой стук: рабочие ломали мост через ров. В карете с задернутыми занавесками везли двух арестантов — Манго и Барбена. В церкви Сен-Жермен-л’Осеруа наскоро закапывали изуродованный труп Кончини, а его супругу допрашивали в Бастилии. Так закончился знаменательный день 24 апреля 1617 года.
Всю следующую неделю епископ Люсонский, Арман Жан дю Плесси де Ришелье, провел словно в тумане. Удар был тяжел, и он все еще не мог опомниться. Столько лет, ступенька за ступенькой, смиряя гордыню, заставляя слабое тело повиноваться сильной воле, он выстраивал лестницу, которая должна была привести его наверх, и вот теперь оказалось, что он приставил ее не с той стороны: мальчик, которого никто не воспринимал всерьез, отбросил ее одним пинком! А между тем ему уже тридцать два года — не тот возраст, чтобы начинать все сначала, да еще не просто подниматься на ноги, а выбираться из ямы! Конечно, новому государственному секретарю Виллеруа (одному из сподвижников покойного короля Генриха) уже семьдесят пять, но у Ришелье не столь крепкое здоровье, чтобы строить планы на чересчур отдаленное будущее. С какой язвительной улыбкой Виллеруа, занявший его место во главе Совета, поинтересовался, в каком звании и в каком качестве он намерен присутствовать на заседании! Ришелье тогда молча извлек из сафьянового портфеля бумаги, передал их Виллеруа и медленно, с достоинством удалился. С достоинством! О каком достоинстве может идти речь, если нужно унижаться, заискивать перед этим Люинем, который старше его на семь лет, но до сих пор отличился лишь тем, что обучал для короля сорокопутов да ездил с ним на охоту! Знать бы, что изо всех познаний и умений, которые епископ приобрел в юные годы, самым ценным, судя по всему, является искусство верховой езды, ведь у него с королем был один наставник — знаменитый Плювинель… Но нет, благоволение монархов столь же переменчиво, как апрельское солнце: с утра припекает, а к полудню, глядишь, и скрылось, а пронизывающий ветер пробирает до костей. Уж насколько уверенно чувствовал себя Кончини, даже осмеливался в Совете занимать место короля — и где он теперь? На следующий же день после расправы над ним парижская чернь ворвалась в церковь, выкопала из земли его останки и учинила свою расправу: поволокла на Новый мост, подвесила за ноги на им же установленную виселицу, развела костер и устроила вокруг дикую, жестокую пляску. Как страшен, бывает французский народ в своей жажде справедливости, когда для выражения любви к одному разрывает на части другого! Карета епископа Люсонского въехала на Новый мост и остановилась; лошади храпели и пятились назад, а вокруг были эти налитые кровью глаза, разверстые рты, издававшие немолчный вопль, похожий на вой стаи шакалов. Взгляды стоявших поблизости обратились на Ришелье, на его епископскую мантию, и, не дав времени оформиться тяжелой, неповоротливой мысли, он высунулся из кареты и закричал во все горло: «Да здравствует король!», велев кричать то же кучерам и лакеям на запятках. Карету пропустили…
Теперь он скоро уедет из Парижа. Последует в изгнание за королевой-матерью. Он сам был посредником в ее переговорах с державным сыном; по крайней мере, итальянская гусыня убеждена, что именно благодаря ему Людовик принял ее условия: быть полновластной хозяйкой в своей новой резиденции, сохранить все свои доходы, увидеться с королем перед отъездом. Не покинув развенчанную королеву, Ришелье выказал благородство: с тонущего корабля бегут только крысы. Но с другой стороны, этот корабль всегда плыл по течению, думая, что идет собственным курсом, и если поставить у руля умелого лоцмана… Король уступил Люиню и Деажану и утвердил Ришелье главой Совета королевы-матери. А это значит, что она не сделает и шагу, не посоветовавшись с ним. Вполне вероятно, что королю будет интересно знать, в какую сторону намерена шагать его матушка. Только не торопиться, не забегать вперед! Он оказался заброшен в болото и вынужден двигаться ощупью. Снова оступиться — подобно смерти. Терпение и осторожность, терпение…
Третьего мая, в канун светлого праздника Вознесения Господня, вокруг Лувра толпился народ. Пришли пораньше, чтобы не пропустить развлечения — посмотреть на отъезд итальянки. В самом дворце столпотворения постарались избежать. В урочный час король, в белом камзоле и красных штанах, в черной шляпе с белыми перьями, вышел из покоев Анны Австрийской и через малую галерею направился к апартаментам своей матери. Он шел решительно, своей легкой, стремительной походкой, так что девятилетний Гастон, герцог Анжуйский, едва поспевал за старшим братом. В тишине был слышен лишь стук каблуков и звяканье шпор на королевских сапогах. Позади шли герцог де Шеврез, Люинь и Бассомпьер.
Войдя в переднюю королевы, Людовик снял шляпу и принял позу ожидания, храня на лице бесстрашное и бесстрастное выражение. Вполне возможно, что он волновался: речь, которую ему предстояло сейчас произнести, была составлена в Совете тщательнейшим образом, он выучил ее назубок, чтобы не оконфузиться, — опасался своего несчастного заикания.
В комнату один за другим вошли еще около двух десятков придворных. Перед каждым из них стражи-шотландцы скрещивали копья и пропускали, лишь услыхав шепотом произнесенный пароль: «Святой Людовик».
Наконец появилась Мария Медичи в глухом черном платье и черном же вдовьем чепце с белой оборкой. Глаза ее опухли и покраснели от слез, нижнюю часть лица она прикрывала веером, в другой руке комкала платок. Людовик шагнул к ней и заговорил:
— Сударыня, я пришел попрощаться с вами и заверить, что всегда буду заботиться о вас, как подобает доброму сыну. Я хочу избавить вас от груза забот, который вы взяли на себя, выполняя мои обязанности; пора вам отдохнуть, теперь я займусь ими сам и не потерплю, чтобы кто-то, кроме меня, распоряжался делами моего королевства. Теперь я король. Я отдал необходимые распоряжения в отношении вашего путешествия. Вы получите известия обо мне по прибытии в Блуа. Прощайте же, сударыня, любите меня, и я буду вам добрым сыном.