Древоточец - Лайла Мартинес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Лучше держать его запертым, – произнесла бабушка за моей спиной. Ее голос заставил меня вздрогнуть, я не заметила, как она поднялась по лестнице на второй этаж и вошла в комнату. Голоса в шкафу всегда действуют на меня так: вызывают оцепенение, не дают думать ни о чем другом, словно немеешь или глохнешь от страха, или и то, и то разом. Бабка подошла к шкафу, достала ключ, который всегда носит с собой, и заперла дверцу, отодвинув стул, который поставила я. И тогда я почувствовала, как нас постепенно стискивают стены и придавливает крыша, словно дом кинулся к нам – то ли защитить нас хотел, то ли задушить, а может, и то и другое, потому что в этих четырех стенах между тем и другим нет особой разницы.
Внезапно послышался шум мотора: по грунтовой дороге к нашей калитке подъехал автомобиль. Подойдя к окну, я отдернула занавеску. На несколько мгновений меня ослепила вспышка: солнечный зайчик мелькнул от объектива фотокамеры, нацеленной на наш дом. Вероятно, кто-то сообщил о моем возвращении. Когда произошел тот случай, к нам в деревню хлынуло множество репортеров, они беседовали с соседями, а те пустились вешать им лапшу на уши в надежде попасть на экраны телевизоров. Ясное дело, по телевизору их показали, причем чем больше они болтали и выдумывали, тем чаще там появлялись. На утренних программах журналисты брали у них интервью в прямом эфире, и соседи говорили, что я и в школу-то почти не ходила, ни с кем не общаюсь и никогда не встречалась с парнями, но что будто бы поглядываю на девчонок. Мол, «не мое это дело, но она смотрит на мою внучку вроде как похотливо», «ах, я не знаю точно, однако с мужчиной ее тут ни разу не видели», – бубнили эти ханжи, и ненависть застревала у них в зубах вместе с остатками пищи. Лгуны и глупцы – вот кто живет у нас в деревне, как я вам уже говорила. Каждому из них не терпится донести на тебя начальству, гражданской гвардии и писакам. Причем неважно о чем, лишь бы только их покровительственно потрепали по плечу.
Сплетничали они и о моей бабушке. Шептались, что она разговаривает сама с собой, спит в сундуке, а моется нагишом под виноградной лозой. Интервью постепенно обрастали подробностями, поскольку обыватели не скупились на слова. Все стремились покрасоваться на телеэкране, и чем больше выдумывали, тем чаще им это удавалось. Жажда славы обуяла их, трепетала у них в глотках и запуталась в языках, и потому из уст их выходила одна лишь желчь, и неважно, копилась ли она годами или явилась только теперь, ведь последствия одинаковы. Люди утверждают, что видели, как старуха копается на кладбище в поисках костей и беседует с мертвецами, когда остается дома одна. Люди болтали и болтали, а их сплетни и ложь всерьез обсуждались по телевизору и распространялись в социальных сетях, поэтому все считали, что знают о нас абсолютно все. У большинства телезрителей это вызвало отвращение к нам. Ну и ненависть тоже, сильную ненависть, которая прилипала к нёбу и стекала по уголкам губ, когда они обсуждали нас перед телекамерами. Кое-кто, правда, нас жалел, полагая, что мы просто больны и что нужно вызвать сотрудников социальных служб, чтобы те позаботились о бабке и, возможно, обо мне, поскольку я казалась им немного не в себе, умственно отсталой или, во всяком случае, не совсем нормальной. А мне по барабану, считают ли меня сумасшедшей идиоткой или нет, лишь бы только не жалели, вот этого не надо, вот этого ни за что не надо, я ведь не для того сделала то, что сделала, чтоб теперь каждая сволочь меня жалела.
Бабушка оттеснила меня от окна, понимая, что мне тошно снова видеть журналюг. Я пыталась выбросить их из головы, чтобы не действовали мне на нервы, хотя и знала, что они засели и закукарекали в моем мозгу и там и останутся, даже когда я не буду о них думать. А потом вновь всплывут ночью, пока я лежу в кровати, которая раньше принадлежала моей матери, а до того – бабушке, а до того – не знаю кому. «Я слышала плач ребенка», – сказала я бабушке, чтобы сменить тему и немного поболтать: за недели, проведенные в следственном изоляторе, я почти ни с кем не разговаривала. «С тех пор, как ты вернулась, дом волнуется», – ответила она, дав понять, что тема исчерпана, потому что болтать она никогда не любила, вступала в разговор, только если надо было что-то сказать. Но я настаивала, и она сказала, прежде чем выйти из комнаты: «Тебе же известны два способа успокоить ребенка – молиться святым или дать ему то, что он требует».
Она медленно спустилась по лестнице, и я снова осталась наедине со шкафом. Видно было, что он встревожен и голоден. Я почувствовала его голод, как у собаки на дворе, как у лошади на привязи. Когда я проходила мимо шкафа вслед за бабушкой, этот бесстыдник снова заскрипел, требуя открыть дверцу, но я-то знаю эти его фокусы.
На кухне старушка разожгла огонь, чтобы попросить пламя о чем-то. Она поддерживала его, подкладывая сухую траву, сосновые веточки и ненужные бумажки – все маленькими кусочками, чтобы огонь вдруг не начал свирепствовать. Бабушка глядела на него и что-то нашептывала, цедя молитвы сквозь зубы, слов я не разбирала, но знала, что молится она святой Варваре, обезглавленной отцом на вершине горы, святой Цецилии, брошенной в раскаленную баню, и святой Марии Горетти, убитой при попытке изнасилования, – всем святым-женщинам, погибшим от рук разъяренных мужчин.
Выйдя из транса, она протянула мне открытку. «Отдай это журналисту, что стоит там на улице», – велела она и, разгребая угли, пропела колыбельную, чтобы пламя угомонилось. Она дала мне образок архангела Гавриила в золотых доспехах и с распростертыми крыльями. В одной руке он держал меч, в другой – весы. Мне это пришлось по душе, я подумала, это значит: нет справедливости без смерти и смерти без покаяния. А вот что мне не понравилось – так это что он тоже был красавец, а не какое-то насекомое вроде богомола, мотылька или саранчи: